Душа Толстого
Шрифт:
Теперь 5) то, что, если ты не примешь этих моих условий доброй мирной жизни, то я беру назад свое обещание не уезжать от тебя, я уеду. Уеду, наверное, не к Черткову, даже поставлю непременным условием то, чтобы он не приезжал жить около меня, но уеду непременно, потому что дальше жить так, как мы живем теперь, невозможно.
Я бы мог продолжать жить так, если бы я мог спокойно переносить твои страдания, но я не могу. Вчера ты ушла взволнованная, страдающая. Я хотел спать лечь, не спал, хотел не то что думать, а чувствовать тебя и не спал и слушал до часу, до двух – и опять просыпался и слушал и во сне или почти во сне видал тебя. Подумай спокойно, милый друг, послушай своего сердца, почувствуй и ты решишь все, как
Великий сердцевед точно не понимал в эту минуту, что все это слова и что слова бессильны сделать что-нибудь. Дневники от Черткова получили обратно, наезды в Ясную Чертков прекратил, но – ничего не изменилось. Над Ясной висела атмосфера заговора, тайно получаемых и по прочтении обратно отправляемых писем, таинственных посещений посланцев Черткова, свиданий в лесу – что-то в высшей степени несерьезное, точно мальчишеское. Каковы были эти тайно пересылаемые письма, мы можем судить по письму Черткова:
«Дорогой друг, – пишет он Толстому, – я сейчас виделся с Александрой Львовной,[114] которая рассказывала мне о том, что вокруг Вас делается. Ей видно гораздо больше, чем Вам, потому что с ней не стесняются, и она с своей стороны видит то, чего Вам не показывают… Тяжелая правда, которую необходимо сообщить Вам, состоит в том, что все сцены, которые происходили последние недели, приезд Льва Львовича и теперь Андрея Львовича имели и имеют одну определенную практическую цель. И если были при этом некоторые действительно болезненные явления, как и не могли не быть при столь продолжительном, напряженном и утомительном притворстве, то и эти болезненные явления искусно эксплоатировались все для той же одной цели. Цель же состояла в том, чтобы, удалив от Вас меня, а если возможно, то и Сашу, путем неотступного совместного давления выпытать от Вас, написали ли вы какое завещание, лишающее ваших семейных Вашего литературного наследства; если не написали, то путем неотступного наблюдения за Вами до Вашей смерти помешать Вам это сделать, а если написали, то не отпускать Вас никуда, пока не успеют пригласить черносотенных врачей, которые бы признали Вас впавшим в старческое слабоумие для того, чтобы лишить значения Ваше завещание. Предупредить же этот грех и вообще прервать это дурное дело, которое готовится и которым сейчас заняты напряженно ваши семейные в Ясной, возможно Вам только и притом очень простым путем: это безотлагательно уехать из Ясной в Кочеты,[115] где в обстановке, препятствующей им совершить их злое дело, мы могли бы спокойно обдумать, как Вам поступить…»
Когда это письмо было отправлено, завещание было написано уже – в лесу, на пеньке, в какой-то заговорщической, точно кинематографической обстановке – и написано в желательном для Черткова смысле. Толстой не сразу решился на этот совершенно ни на что ненужный поступок. Он боролся.
– Почему должен я отдать землю непременно яснополянцам? – совершенно правильно говорил он своему секретарю Булгакову. – Почему не скуратовцам, не деминцам, не овсяниковцам? Почему не тысячам других крестьян? Почему именно яснополянцы такие счастливые?
Но он не выдержал постоянных нападений Черткова и подписал завещание. Подпись под этим документом, конечно, подлинная, но тем не менее это лишь завещание Черткова на толстовское имущество.
Около этого времени в его дневнике есть запись:
«Очень прошу моих друзей, собирающих мои записки, письма, записывающих мои слова, не приписывать никакого значения тому, что мною сознательно не отдано в печать… Читаю Конфуция, Лао-Цзы, Будду (то же можно сказать и о Еван гелии) и вижу рядом с глубокими, связанными в одно учение мыслями, самые странные изречения: или случайно
сказанные, или перевранные. А эти-то именно такие странные, иногда противоречивые мысли и изречения и нужны тем, кто обличает это учение. Нельзя достаточно настаивать на этом. Всякий человек бывает слаб и высказывает прямо глупости, а их запишут и потом носятся с ними, как с самым важным авторитетом».Еще тверже сказал он то же незадолго до смерти своему и моему большому другу, известному джорджисту С. Д. Николаеву:
– Запомните, что я теперь вам говорю, и вспомните это после моей смерти: я не отвечаю за то, что я говорил с людьми, я не отвечаю даже за письма свои – я отвечаю только за то, что я сам отдал печатать и просмотрел в корректуре…
– Знать, на всякую старуху бывает проруха? – засмеялся Николаев.
– Да, да, на всякую старуху бывает проруха… – отвечал Толстой.
Завещание Толстого принадлежит как раз к тому роду его произведений, которых он в спокойном состоянии к печати не подписал бы, и потому он за него не ответчик. Это – творение маньяка Черткова.
И маленькая, жалкая, человеческая подробность: когда письмо Толстого к жене, приведенное в этой главе, попало в печать, в начале его, там, где обыкновенно пишется обращение, оказалась строчка точек, точки эти поставила сама графиня, чтобы заставить думать, что тут было обращение к ней мужа, нечто интимное, задушевное, чего она не хочет обнаружить перед всеми…
Бедная женщина! Бедная, милая розовая Кити!
XL
В начале октября 1910 мне снова удалось побывать в Ясной. Толстой точно как-то остановился стареть, и только ослабление памяти стало заметнее.
– Моя жизнь идет удивительно быстро… – трогательно встретил он меня. – Только разлука с близкими кажется мне долгой…
Это ослабление памяти не только не огорчало, но, наоборот, радовало его.
– Очень хорошо! – повторял он не раз. – Я забыл все глупости, все ненужности – помню только то, что важнее всего: пора старинушке под холстинушку…
Раз как-то домашние, взяв «Анну Каренину», сказали ему, что вот появился один молодой писатель, о котором они желали бы знать его мнение. И, изменив имена собственные, они стали читать страницу за страницей. Он внимательно слушал и временами, по своему обыкновению, хмыкал.
– Гм… Гм… Что это такое?
– Да это ваша «Анна Каренина»!
Он широко раскрыл глаза.
– Не может быть! – воскликнул он. – Как мог я написать столько глупостей?!
И не раз повторял он:
– Ах, надо бы, надо бы перечитать Толстого!
Мы сели к круглому столу. Кто-то заметил, что вся белая голова старика осыпана чем-то. Он попросил Александру Львовну смахнуть.
– Не бойся, не бойся, это не вши… – сказал он. – К сожалению, не вши…
И он рассказал о двух молодых людях, недавно отказавшихся от военной службы и заключенных за это в тюрьму. Они просили посетившего их друга не подходить к ним близко, чтобы на него не переползли покрывавшие их вши.
– Вы читали последнюю статью в «Русском Богатстве» о тюрьмах? – спросил он меня. – Что-то около 200 000 заключенных в камерах, рассчитанных на 70 000 человек. Побои, истязания, насекомые – ужасно, что делают!..
И не раз в это время повторял он ужасное пророчество:
– Одно утешение: все так ужасно, что не может дальше продолжаться. Увидите, как вся распадется, вся жизнь…
И она распалась, когда его, слава Богу, уже не было.
– А чем вы теперь заняты? – спросил он меня.
– Работаю на хуторе, пишу…
– Что?
– Свою «Исповедь» – подробно рассказываю, что я пережил за последние пять лет…
– Это очень, очень хорошо! – сказал он. – Я думаю, что этот род литературы – записки, мемуары, исповеди – скоро заменит собой и вытеснит все эти наши романы, повести и прочее. Это очень хорошо. Только смотрите, берегитесь рисовки… Этот бес очень лукав…