Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Не знаю, но мне кажется, я этим не грешу…

– Ну, дай Бог, дай Бог…

Было поздно. Толстой был, видимо, утомлен. Все сели за стол, на котором так уютно шумел самовар. Разговор стал общим и принял легкий характер.

– Положи-ка мне меду… – обратился Толстой к одной из своих невесток. – Да смотри, не накапай на скатерть, а то все свое дамское сословие осрамишь…

Зашел разговор о законе 9 ноября.[116] Я сказал, что я не разделяю взгляда нашей передовой прессы на этот закон. Ведь он не обязывает крестьянина непременно уйти из общины, он только предоставляет это право желающим, то есть предоставляет крестьянину известную долю свободы, которой он раньше не пользовался. Что же тут дурного? И кроме того хуторское хозяйство –

единственное средство поставить деревню на ноги. Главное возражение против закона, что он быстро увеличит количество безземельных, не имеет значения потому, что бесконечное дробление наделов и без того вызывает обезземеление части крестьянства. А кроме того у нас такая масса свободных земель на окраинах.

– Да, это так… – отвечал старик. – Но я вижу в этом законе другое, ужасно то, что какой-то там чиновник в Петербурге может с такой легкостью вертеть жизнью стомиллионного народа, даже не спрашивая этого народа, хочет он этого или нет. Сегодня вздумал отменить общину, завтра, чтобы отличиться, еще что-нибудь придумает, и все это проводится в жизнь. А еще ужаснее это разрушение народной веры, что земельная собственность незаконна, что земля – Божья. Теперь любой помещик, владеющий пятью тысячами десятин, в ответ на жалобы малоземельных крестьян может ответить: «Ну, так что же? У меня пять тысяч, а у тебя пять, ты такой же помещик, как и я, только маленький. Я нажил, а ты еще не успел нажить. Наживай и ты пять тысяч». И возразить будет нечего, потому что это верно…

С утра день в Ясной начался по заведенному порядку. Пока Толстой работал, я проводил одинокие, серьезные часы за чтением всего того, что он написал в последнее время, и думал о том, о чем думал все эти последние месяцы: о Боге, религии, жизни, смерти, страдании…

Были сумерки, тишина. В окна виднелся прекрасный и пустынный яснополянский парк. Грустное небо низко повисло над ним. И вспоминалась моя девочка, безвозвратно ушедшая от меня, и было больно. Она хорошо знала «дедуску Тастого» – раз сидела она на его коленях и белая борода его вызывала в ее прелестных голубых глазках удивление и смех… И вот ее – в тяжких страданиях угасло милое существо… Страдала она, страдаю я и, знаю, он, великий, тоже страдает… Сумерки окутывали и грустное небо, и пустынный парк, и мою душу, и на глаза просились слезы…

Вечером зашел как-то разговор о еврейском вопросе. Душан Маковицкий, домашний врач Ясной, кротчайший из людей, но страшный антисемит, заметил, что русская передовая пресса усиленно избегает говорить дурно о евреях, замалчивает даже заведомые их недостатки. Это неприятно удивляло его.

– Это вполне понятно: лежачего не бьют… – сказал Толстой.

– А в чем видите вы сущность еврейского вопроса? – спросил я Душана.

– В грубом эгоизме евреев… – не колеблясь, отвечал он.

– Как же бороться с ним?

– Средство одно: всюду и везде противопоставлять им мягкость и свет христианской жизни… – отвечал он.

Мы с Толстым рассмеялись.

– Да почему же нужно это специально для евреев? Разве грубых эгоистов мало и среди нас? Посмотрите-ка вокруг…

– А, вы не знаете их! – упорно твердил Душан. – Поезжайте к нам, словакам, тогда вы и узнаете, что такое еврей…

И вдруг Толстой выпалил одну из своих неожиданностей:

– Да, конечно, все люди братья, – с точно виноватой улыбкой сказал он, – но если мне нужна шапка, а рядом две лавки Иванова и Зильберштейна, то я все же пойду к… Иванову…

На другой день вечером я попросил Толстого позволения вернуться ко вчерашней беседе.

– Пожалуйста, пожалуйста… – отвечал он. – Это мне нужно так же, как и вам…

– Меня смущает одно противоречие, которое заметно и у Христа, и у вас, и у всех нас… – сказал я. – Мне кажется, что мы мало останавливаемся вниманием на Его мысли, что «царство мое не от мира сего». А это очень важно. Если мы сопоставим эту мысль с другой его мыслью, выраженной

в Его словах «царство Божие внутрь вас есть», то…

– Постойте, я вас перебью… – сказал Толстой. – Прежде всего, что вы разумеете под царствием Божиим?

– Я и хотел сейчас дать определение его, вытекающее, по моему мнению, из соединения этих двух положений Христа… – отвечал я. – Царствие Божие, по Его мысли, как я ее понимаю, не есть что-то внешнее, какое-то идеальное царство равенства всех, свободы и прочее, потому что он усиленно подчеркивает свою мысль: «царство Мое не здесь и не там, но внутрь вас есть». Значит, царствие Божие есть такое духовное состояние, при котором человек испытывает непоколебимое душевное блаженство, независимо ни от каких внешних условий. Так?

– Так.

– А если это так, то как связать с этим пониманием царствия Божия, независимого от мира сего, все эти наши обличения богатых, правительства, эту проповедь земельной реформы по Г. Джорджу, словом, это постоянное вмешательство в дела мира сего?

– Это вмешательство говорит опять-таки только о нашей слабости… – отвечал он – Для истинного христианина никакого Генри Джорджа не нужно. Все его усилия направлены только на то, что находится в его власти, то есть на самого себя, и в то же время в нем живет непоколебимая уверенность, что нет более благотворного дела для мира, чем эта работа над собой. А Генри Джордж это уступка, слабость. Не убивать людей – хорошо, не убивать людей и животных – лучше, не убивать людей, животных и паразитов – еще лучше; жить с женой в браке честно – хорошо… Так и тут: одни говорят, что для блага людей необходимо поставить в каждом городе по виселице, другие говорят, что социалистическое устройство лучше, а мы говорим, что Генри Джордж – еще лучше. Но, повторяю, это слабость: нужен не Джордж, а единая на потребу работа над собой.

– Хорошо, я понимаю… – сказал я. – И мне кажется, что у человека, действительно нашедшего царство Божие внутри себя, должно отпасть всякое желание видеть какие-либо изменения во внешнем мире, ему даже теперь жизнь должна представляться необыкновенно прекрасной. Он как бы теряет способность видеть в мире безобразие и зло, никого не осуждает, прощает все…

– Да… – сказал Толстой.

– Но как же все же испытывать ту радость среди виселиц?!

– Это благо не нарушается даже виселицами… – сказал Толстой – Виселицы есть, а в душе моей сознание огромного блага, радость…

– Теперь позвольте задать вам еще один вопрос, последний…

– Говорите, говорите…

– Христос учил, что путь к Богу – любовь к людям… – сказал я. – Люби ближнего твоего, как самого себя… Но что делать, если в сердце нет любви? Я, стыдно сказать, могу возненавидеть человека только за то, что он за столом хлюпает с ложки. Что же это будет, если он причинит мне серьезную неприятность?

– Так ставить вопрос нельзя… – сказал Толстой. – Очень может быть, что когда этот самый человек причинит вам очень большое зло, это вызовет в вас такой подъем духовных сил, что вы не только сразу простите его, но даже полюбите. Вот недавно один молодой человек отказался от военной службы. Его стали таскать по судам, по тюрьмам, и он не только не мог сердиться на всех этих солдат и офицеров, но ничто не могло поколебать его любовного чувства к ним. Но вполне возможно, что, если бы они только хлюпали, он испытывал бы дурное чувство к ним. Эти мелочи страшнее…

– Так. Но это дела не меняет… – отвечал я. – За крупно ли, за мелочи ли, но если я не люблю людей и в то же время сознаю необходимость любви, что мне делать? Люби! Это все равно, что сказать: летай! Как полечу я, когда у меня нет крыльев?…

– Это в Евангелии нехорошо выражено… – сказал Толстой. – Это не приказание. Мысль Христа состоит в том, что, если ты хочешь подойти к Богу, то люби людей. Любовь к людям есть условие приближения к Богу…

– Но опять-таки любить или не любить людей это не в моей власти!

Поделиться с друзьями: