Два апреля
Шрифт:
Овцын почувствовал, что краснеет. Как только повар стал ему не нужен, он не сделал шага, чтобы его повидать. Не подлость ли?
– Чушь это, Гаврилыч, - сказал он.
– Конечно, чушь, Андреич, - подтвердил повар и засмеялся невесело.
– Какие же мы с вами дружки...
– Сегодня поедете?
– спросил Овцын.
– Кто знает... Может, сегодня.
– Есть где ночевать?
– Вы за меня не волнуйтесь, - сказал Алексей Гаврилович.
– У меня теперь все есть. Потому что я человек свободный.
– Свобода духа, - произнес Овцын. Он хотел вернуться к своей иронии, оградиться
– Великолепный алмаз, украшающий личность.
Повар понял и усмехнулся в ответ.
– Этому алмазу не всякий позавидует, - сказал он.
– За него большим лишением плачено. Иной плюнет и скажет: «На кой мне хрен это украшение за такую цену? Украшу свою личность чем подешевле».
– Странно вспомнить, что недавно вы учили меня смирению, - сказал Овцын.
– И это верно, - кивнул повар.
– Пока можешь смиряться, смиряйся. Не мути воду, не волнуй людей. Если можешь смиряться - значит, бунтовать тебе нельзя. Нет, значит, у тебя непререкаемого основания бунтовать.
Вернувшись домой, он сел к столу и написал письмо матери. Раскрыл ящик, стал искать конверт и увидел среди бумаг пожелтевшую уже телеграмму от второго января: «Дорогая Эра Николаевна сообщите когда я могу приехать Овцына».
– Почему она не приехала?
– спросил он.
– Меня не было в Москве, - сказала Эра.
Он продолжал в упор смотреть на нее.
– Я вернулась только шестого и послала телеграмму, что когда угодно, и я очень жду и буду рада. Она не приехала.
Он все смотрел.
– Неужели необходимо вслух произносить, что я была в Сухуми?
– сказала она.
– Я надеялась, ты не потребуешь этого.
Он разорвал свое письмо, написал другое:
«...Эра просит меня передать тебе глубочайшее сожаление, что ее не было в Москве, когда пришла твоя телеграмма. Она просит тебя приехать. Я тоже... Не удивляйся, если не застанешь меня, и не осуждай. Я скомкал календарь, и у меня уже апрель. Эра расскажет тебе почему. Она все понимает...»
– Если что-нибудь случится, ты никогда себе этого не простишь, -сказала Эра.
– Хорошо подумай.
Он заклеил конверт, аккуратно вывел адрес. Писал он довольно коряво, но адрес всегда выводил красиво.
– Еще ночь впереди, - сказал он.
– Только одна ночь?.. Ну пусть! Я была готова к этому, не думай, что я ничего не видела... Сварить тебе кофе?
– Я сам. Ложись спать, малыш.
– Я лягу, - сказала она.
Он сходил на улицу бросить в почтовый ящик письмо; а когда вернулся, в комнате было темно, и он не зашел туда. Сварил кофе и пил, глядя на стены, которые недавно покрасил, на пеструю на окне занавесочку, глядя на плиту, раковину, белый шкафчик, глядя пустыми, равнодушными ко всему этому глазами. Он был как бы в каюте, которая стала чужой и чуждой, потому что закончился рейс. Осталось последний раз помыться, подписать акты, собрать вещички, которых у него никогда не бывало больше чемодана, и выйти, посвистывая, размышляя о том, где же пристроит теперь забавница-судьба.
...Из этого дома не выйдешь посвистывая. Отсюда выйдешь медленной поступью, оглянешься на окошко. Будешь считать недели, сколько их осталось до возвращения сюда. Почтальон спокойно уронит в ящик письмо, над которым
склонялся ночью, отрываясь, чтобы прислушаться к глубинному рокоту двигателя, к вою ветра, скрежету льда, перезвону машинного телеграфа.Он чувствовал, как в густой тишине ночи существо его сплачивается в
тяжелый и плотный комок. Тяжесть эта была приятна, потому что он сам был этой тяжестью и этой плотностью, и скапливалась сила, и она не придавливала, она влекла вверх, а легковесные мелочишки, отваливаясь, устремлялись вниз, исчезали и забывались. Он вспомнил рассуждение инженера Постникова о точке, самой совершенной из фигур.
Когда он под утро пришел к жене, она лежала навзничь, и глаза были раскрыты, поблескивали в темноте. Она протянула руку, коснулась его, спросила:
– Что ты решил?
– То, что решил, - сказал он.
– Я знала. Мне казалось, я слушаю твои мысли. А я дура.
– Ты помнишь, когда мы признались друг другу в любви?
– спросил он.
– Мы не признавались друг другу в любви, - сказала Эра.
– Мы оставили это для сегодня. Я люблю тебя.
– Я люблю тебя, глупая девчонка, - сказал он, нашел ее руку и прижал к губам.
Не двигаясь, она прошептала:
– Обними меня. До рассвета еще есть время...
Утро пришло раньше, чем хотелось бы, и день промелькнул стремительно и до обидного незаметно. Овцын только и сделал, что купил билет и прочитал в библиотеке подшивку газеты «Водный транспорт» за последние два месяца, но чемодан пришлось собирать второпях, перед самым выходом из дому.
У вокзала он не выпускал Эру из машины, хотел, чтобы она в этой машине уехала домой, но она сильно оттолкнула его и вышла.
– Не такая уж я беспомощная, - сказала она.
– Наверное, я даже могла бы нести чемодан.
– Героическая девчонка, - улыбнулся он.
– Ты же меня бросаешь, - сказала она.
– Теперь мне не на кого надеяться, только на свои силы... Представляю, как ужаснутся родители, когда узнают.
– Может быть, тебе лучше пожить у них?
Эра посмотрела на него укоризненно и свысока:
– Я самостоятельный человек и буду жить в своем доме.
У вагона она не выдержала и расплакалась.
– Зачем плакать?
– говорил он, неумело утешая.- Ты же понимаешь, что все к лучшему.
– Я понимаю, - сказала она, - но никогда еще мне не было так горько.
– Нет, было, - улыбнулся он и вытер платком ее лицо.
– Помнишь, ты так же ревела, когда прощалась с собакой Розой.
– Даже в такую минуту ты шутишь, - сказала Эра.
– Хорошо, я постараюсь не реветь. Чтобы ты не говорил, что собаку Розу и тебя мне терять одинаково горько.
– Ты не теряешь меня...
– Тебя завтра не будет со мной.
– А ты и завтра будешь со мной.
– Правда?
– спросила она жалобным голосом.
– Ты не совсем бросаешь меня? Ты не забудешь меня в этом гадком море?
– Ох!..
– покачал он головой.
– Да, - сказала она.
– Хоть бы оно высохло! И немедленно пришли .мне адрес, куда писать.
Кончилась и эта минута. Поезд тронулся. Овцын последний раз прижал к себе жену, шепнул на ухо:
– Береги себя.
Догнал вагон, впрыгнул, сказал проводнице, взглянувшей на него неодобрительно: