Двадцать один день неврастеника
Шрифт:
— О! эта модернистская мебель... Как она хрупка! По моему, она также страдает болезнью века, она также неврастенична, как люди...
Его скромная, милая улыбка нисколько не оскорбила меня и безусловно подтверждала, что предо мной был очень благовоспитанный человек. Я решился заговорить с ним.
— С кем я имею честь говорить? — спросил я, следя менее беспокойным взглядом за работой ночного визитера, в то время как сквозняк из открытой двери смешно раздувал мою ночную рубашку.
— Боже мой! — ответил непринужденным тоном этот безукоризненный джентльмен, — мое имя было бы для вас, может быть, слишком большим сюрпризом в такой момент... Впрочем, вы, может быть, предпочтете отложить наше знакомство до более удобного случая. Я, с своей стороны, буду очень рад представиться вам в самом скором времени, но, должен сознаться, менее всего я рассчитывал сделать это сегодня и хотел бы сохранить пока строжайшее инкогнито, с вашего разрешения, конечно.
— Согласен... Но все это не объясняет...
— Моего визита в такой неурочный час и этого беспорядка?
— Да, именно... И я был бы вам признателен...
—
— Вы правы... вы мне простите, я сию минуту...
— Пожалуйста...
Я зашел в свою уборную, накинул на себя халат и тотчас же вернулся к незнакомцу, который в мое отсутствие попытался восстановить некоторый порядок в комнате.
— Оставьте, оставьте, пожалуйста... Мой лакей все это утром уберет...
Я предложил ему стул, сам сел и, закурив сигару, ободряющим тоном сказал ему:
— Я вас слушаю...
Клубмэн мог бы „собраться с мыслями“, прежде чем начать рассказывать свою историю, как это делают все герои в романах. Но он но прибегнул к этой банальности и прямо начал:
— Я — вор... профессиональный вор... Да вы и сами, наверно, догадались?
— Конечно...
— Это делает честь вашей проницательности... Итак я вор. Я решился занять такое положение в обществе только после того, как убедился, что в наше смутное время воровство самое чистое, самое законное, самое честное дело... Воровство — и я говорю воровство, как сказал бы юриспруденция, литература, живопись, медицина — считалось до сих пор позорным занятием, потому что те, которые его выбирали, были отвратительные животные, грязные бродяги, грубые, невоспитанные люди. Вот я и хочу придать ему блеск, на который оно имеет право и создать из него либеральную, почетную и завидную профессию. Не будем тратить лишних слов и посмотрим на жизнь так, как она есть. Воровство больше всего интересует людей. Всякий человек выбирает только такую профессию — и заметьте любую — которая предоставляет ему возможность воровать — больше или меньше — но воровать что-нибудь у кого-нибудь. Вы человек догадливый и сами хорошо знаете, что скрывается под личиной наших добродетелей и чести, и мне нет никакой необходимости примерами и перечислениями подтверждать вам мои слова...
Я действительно претендую — и не без основания, впрочем — на знакомство с психологией и общественными пауками и был очень польщен этими словами.
— Конечно! — ответил я серьезно и решительно.
Поощренный моим замечанием элегантный вор продолжал более интимным и доверчивым тоном:
— Я буду говорить только о себе... и буду очень краток. Я начал с коммерции... Но грязные обязанности, которые мне, по необходимости, приходилось исполнять, злостные мошенничества, низкий обман, обвешивание, обсчитывание... захваты... все это очень скоро внушило отвращение моей инстинктивной деликатности, моей искренней, чуткой натуре... Я оставил коммерцию и взялся за финансовые операции. Но и это мне надоело... Увы! я не мог приспособиться к тому, чтобы создавать дутые предприятия, выпускать фальшивые бумаги и деньги, выдумывать рудники, перешейки, угольные копи... Вечно думать о том, как перевести чужие деньги в мои собственные сундуки и обогатиться на медленном, но неуклонном разорении своих клиентов, обставляя свои вымогательства самыми заманчивыми объявлениями на почве благонамеренности и законности. Моя честная и правдивая душа никак не могла примериться с такой деятельностью... Тогда я подумал о журналистике... Меньше чем в месяц я убедился, что без злостного и сложного шантажа газетная работа не может прокормить человека... К тому же приходилось ежедневно сталкиваться с самыми темными личностями. Я никак не мог успокоиться на мысли, что газеты издаются теперь только обанкротившимися коммерсантами или биржевыми мошенниками, которые рассчитывают таким способом — и вполне основательно — избежать тюрьмы или каторжных работ... Не говорю уже о том, что такому до известной степени культурному человеку, как я, очень трудно быть рабом невежественных и грубых глупцов, большинство которых не умеет ни читать ни писать и с трудом подписывает свои фамилии на своих гнусных квитанциях... После этого я попытал счастья на политическом поприще...
Тут я не мог удержаться от громкого и продолжительного хохота...
— Вот именно, — одобрительно воскликнул обворожительный джентльмен... И говорить не приходится... Затем я решил стать светским человеком... настоящим светским человеком... Я не дурен собой, одарен от природы и умею нравиться... умен... здоров... очень изящен... Мне ничего ни стоило получить приглашения в Эпатан, в клуб на улице Роаяль... и на карминовые вечера де-Монтескью... Но я был слишком щепетилен... Быть шулером за карточной игрой, задержать лошадь — на скачках... Содержать молодых кокоток... и самому быть на содержании у старых... Продать свое имя, свои связи какому-нибудь сомнительному банкиру, торговцу белья для рекламы, фабриканту автомобилей... ростовщику или красивой женщине?... Ах, нет!... В короткое время я исчерпал все приличные занятия, все благородные профессии, которые общественная или частная жизнь может доставить такому деятельному, интеллигентному и воспитанному молодому человеку, как я. Я воочию убедился, что воровство — под каким бы названием оно ни выступало — было единственной целью и единственной пружиной всякой деятельности, но в какой искаженной, скрытой и, следовательно, на сколько более опасной форме оно проявлялось! Я рассуждал так: „Раз человек не может избегнуть этого фатального закона воровства, то уж гораздо приличней честно заниматься
им и не прикрывать своего естественного влечения к присвоению чужой собственности смягчающей вину пышностью, громкими, призрачными названиями, благозвучие которых никого уже больше не обманывает“. С тех пор я стал каждый день воровать; я проникал ночью в богатые дома и брал каждый раз из чужой кассы столько, сколько я считал нужным для удовлетворения моих потребностей, для развития своей человеческой личности. Это у меня отнимает несколько часов каждую ночь между разговором в клубе и флиртом на балу. В остальное время я живу, как все люди... Я состою членом очень богатого и благонамеренного клуба; у меня хорошие связи. Министр недавно пожаловал мне орден... И когда мне удается захватить хороший куш, я бываю способен на самые благородные порывы. Коротко говоря, я честно и прямо иду к своей цели, тогда как все люди стремятся к тому же но таким извилистым и позорным путям, что... Одним словом, моя освобожденная совесть никогда меня ни в чем не упрекает,потому что из всех людей, которых я знаю, я — единственный, у которого хватило смелости согласовать свои поступки со своими убеждениями и приспособить свою натуру к таинственным указаниям жизни...Свечи стали меркнуть, дневной свет врывался сквозь щели ставней. Я предложил изящному незнакомцу разделить со мной мой утренний завтрак, но он отказался, потому что был во фраке и не хотел меня оскорбить такой некорректностью.
Артур Лебо чудный собеседник... он очаровывает меня своим умом и своими манерами... К сожалению, он в X. только проездом... и пробудет не больше недели. Но он скоро вернется сюда...
— Я очень занят... Мне сейчас... некогда... говорит он мне...
Я спрашиваю у него, занимается ли он здесь своим ремеслом...
— Нет, — отвечает он... здесь я отдыхаю... здесь... я живу на проценты...
XIX
Вчера мы обедали у Трицепса, который чествовал своего друга и покровителя доктора Трепана. За столом сидело десять человек, — нее богатые и счастливые люди. Во время обеда и после обеда мы, конечно, разговаривали исключительно о горькой доле бедных людей. Богатые люди с каким-то особенным садическим наслаждением оплакивают бедных после сытного обеда и обильных возлияний... Вкусные блюда, редкие вина, нежные фрукты, цветы и серебряная сервировка больше всего будят в нас социалистические чувства. Разговор, который начался в философии, выродился, наконец, в анекдоты... И каждый рассказал свою историю...
Вот говорит известный писатель, жирный, красный с толстыми губами и мясистыми ушами фавна:
Предместье Клиши в час ночи. Дождь идет. На мостовой грязно, скользко, и трудно идти. По пустынным улицам только изредка пробегают пешеходы с поднятыми воротниками своих пальто. Кое-где проедет извозчик порожняком, или он что-то куда-то везет. Одинокие женщины шагают по тротуару при бледном лунном свете.
— Господин... господин... пойдем со мной.
Приглашения перемешиваются с непристойной бранью и угрозами. Затем тишина... кто-нибудь пробежит... и снова вернется. Эти фигуры появляются, сворачивают, исчезают во мраке, снова появляются и затихают, как вороны в ноле вокруг падали.
Кое-где еще открыты винные погребки, и желтый свет их окон прорезает густую тень заснувших домов. А в воздухе носится запах алкоголя и мускуса — преступления и разврата.
— Господин... господин... пойдем со мной...
Вот уже минут пять, как меня преследует женщина, которой я не вижу. Я слышу только ее шаги — монотонный, жалобный шепот:
— Господин... господин... пойдем со мной...
Я останавливаюсь у фонаря. Женщина также останавливается, но за освещенной полосой. Я, все-таки, могу рассмотреть ее. Она не красавица, ах! нет, и не соблазнительна; всем своим жалким существом она может спугнуть всякую мысль о грехе. Какой же это грех без веселья, без шелка, без духов, без нарумяненных губ, сверкающих глаз и крашенных волос, если тело не разряжено, как алтарь, не вымыто, как бокал, не разрисовано, как идол, если нет этой смеси тоски и богатства, обилия и отвращения, роскоши и лжи, грязи и золота с жемчугом. У этой бедняги ничего подобного не было. Преждевременно состарившись от нищеты, изнуренная голодом и беспросыпным пьянством в своей жалкой конуре, обезображенная страшным трудом своего трагического ремесла, она вынуждена под угрозой самой дикой расправы идти ночью навстречу страсти, которая бродит и ищет, и переходит из рук сутенера, который ее обирает, в руки полицейского, который ее преследует своими вымогательствами от меблированных комнат до тюрьмы. Какой грустный вид! Легкая черная кофта покрывает ее грудь, грязные юбки треплются у ног, на голове огромная шляпа с обвисшими от дождя перьями; на животе она сложила свои руки, жалкие, покрасневшие от холода руки, — о! не уродливые — но неловкие, костлявые и покрытые старыми перчатками без пальцев. В другое время и в другом месте я принял бы её за служанку без места, а не за уличную женщину. Она, конечно, не доверяет своей внешности и понимает, как мало наслаждений может доставить ее тело, потому что все больше и больше прячется в тени и скрывает свое лицо от моего взгляда. Напоминая скорее женщину, просящую подаяния, чем торгующую красотой, она робким, дрожащим голосом, почти конфузясь, повторяет:
— Господин... господин... пойдем со мной... Господин... я сделаю все, что вы захотите... господин... господин!..
Я не отвечаю, не из презрения или отвращения, а потому что как раз в этот момент я рассматриваю коралловое ожерелье у нее на шее.
— Господин... продолжает она еще тише, еще более печальным и жалобным тоном... если вы хотите... господин?.. У меня живет маленькая девочка... тринадцатилетняя, господин... очень хорошенькая... и знает уже мужчин, как женщина... Господин... господин... пожалуйста... Пойдем со мной... Пойдем со мной... Господин... господин!..