Двое из прошлого
Шрифт:
Тихойванов присел на шаткий стул, осмотрелся. Взгляд его задержался на длинной, узкой вазе с пыльным бумажным цветком, прикрученным к проволочному стеблю.
– Что смотришь?
– издали заметил Волонтир.
– У вас, кажется, такая же была? Она, ваза-то, довоенная еще, но не ваша, ты не сомневайся. Я ее днями на свалке подобрал. Жиреть люди стали, такое добро выбрасывают. А мне она приглянулась, взял на память.
– На память?
– Ну да. До войны такие в каждом доме были. Как посмотрю на нее, время то вспоминаю, молодость свою.
– Он хмыкнул и покачал головой. Помнишь, как меня Митька до крови избил? Да что спрашивать, помнишь, конечно. Я ведь тогда влюбленным ходил в эту... ну, Нинку-то Щетинникову. Смешно... К брату ревновал. Он с ней тогда амуры крутил, любился до войны.
– Волонтир замолчал, искоса посмотрел на гостя.
– Неприятно тебе слушать? Ты скажи, если что...
Тихойванов промолчал.
– Да... так вот я и говорю: смотрю на вазу эту и жизнь свою непутевую вспоминаю, ребят наших дворовых. Мало нас осталось: ты, да я, да мы с тобой. Ну, Нинка еще... Хорошие хлопцы были, а, Федор?
– Хорошие, да не все, - сухо откликнулся Федор Константинович.
Волонтир поставил чайник на огонь.
– Знал, что упрекнешь.
– Он подошел к дивану, но не сел, а втиснулся между диваном и этажеркой, от чего слоники, стоявшие на верхней полке, пошатнулись.
– Съеду я отсюда, Федор, в другой город съеду.
– Он пощупал карман рубашки, вынул оттуда мятую пачку "Севера", но она была пустой, и Волонтир смял ее совсем, отбросил в угол.
– Думал, доживу свой век здесь, да невмоготу стало, уеду.
– Может, это и к лучшему.
– Ты б хоть поинтересовался почему?
– Неинтересно.
– А я все же скажу. Причина, Федя, в том, что надоело мне косые взгляды ловить.
– Настроение Волонтира резко упало.
– Жестокий ты человек, пойми, что в такой срок любую вину простить можно, а ты без всякой моей вины волком смотришь. Спросить, за что - не ответишь. Меня вон в сорок девятом привлекали, дело завели, как на пособника, а какой из меня пособник, если мне тогда пятнадцать всего стукнуло? Как завели, так и прикрыли, чист я оказался - и юридически, и с любых других сторон. Я это к чему, Федор? К тому, что не ответчик я за брата и не хочу, чтоб вину его мне приписывали.
– Не пойму, зачем ты мне все это говоришь?
– Не поймешь?
– с сомнением спросил Волонтир, изучающе глядя на гостя.
– Ну, пусть... Не понимаешь - мое, значит, счастье. Одно тебе честно скажу, ты уж не обижайся: страшно мне с тобой встречаться.
– Это почему же?
– Пострадавший ты от войны человек, а того понять не хочешь, что и я пострадал, может, еще пуще твоего пострадал. Думаешь, легко мне было кошмары эти видеть?
– Ну, ты! Говори, да не заговаривайся. Не мое дело навоз с твоей совести счищать. Я воевал с немцем, а ты с братцем служил ему...
– Вот-вот, - перебил Волонтир.
– Выходит, не ошибся я. Таким, как ты, твердолобым, сроков давности не существует. Ничего вам не докажешь. Ты, наверно, до сих пор войну эту проклятую во сне видишь. Потому и боюсь я тебя, таких, как ты, боюсь. У вас, у пострадавших, свой закон - закон мести.
– Совести, а не мести.
– Тихойванов поднялся со стула.
– Все, поговорили - хватит. Пойду я. А насчет Игоря имей в виду: не оставишь парня, я с тобой иначе говорить буду.
Волонтир, понурившись, пошел вместе с ним к двери, но в прихожей остановился.
– Постой, Федор.
– Он нерешительно коснулся рукава его пальто. Сказать тебе хотел. Давно. Еще когда ты с фронта вернулся, да все не решался...
– Ну, говори, - полуобернулся к нему Тихойванов.
– Ты, конечно, относись ко мне как хочешь, я не в обиде, ко всему привык, но не верь, если что... не верь, если на меня наговаривать тебе станут...
– Кто?
– не понял Федор Константинович.
– Я ведь и сегодня думал, что Нинка тебе натрепалась...
Свет падал на Волонтира сзади, и лица его не было видно.
Несколько дней спустя Тихойванов пошел к соседке. Он не придал большого значения разговору с Волонтиром, счел его неудачной и ненужной попыткой спустя четыре десятка лет выяснить отношения, но последняя фраза заинтриговала его, и он пожалел, что не расспросил подробнее.
С Щетинниковой они жили в одной коммунальной квартире, но общались мало. Первые годы отношения с соседкой поддерживала жена, после ее смерти - сестра
и дочь. Сам Федор Константинович всего несколько раз обращался к ней с просьбой присмотреть за Тамарой на время своих отлучек, а последние восемь лет, после того как перешел жить к сестре, практически с ней не виделся.Нина Ивановна болела, но приняла его охотно и совсем не удивилась, когда он вкратце передал ей свой разговор с Георгием. Она даже не спросила, чего он, собственно, ждет от нее, что хочет услышать, только покачала головой и, накрыв его руку своей сухой старушечьей ладонью, усадила на край кровати.
– Не знаю, как и сказать тебе, Федя, - начала она.
– Путаная это история, туман один, а у тебя и без того жизнь нелегкая, уж я знаю. Ты когда на фронт-то ушел?
– В октябре сорок первого.
– Вот, - не очень твердым голосом сказала Щетинникова, словно он сам нашел ответ на мучивший его вопрос.
– Ты там горюшка хлебнул, а мы здесь, под немцами, в оккупацию. Всем досталось.
– Она глубоко вздохнула, помолчала.
– Знаю я, о чем он печется, и давно бы тебе рассказала, но ведь нет у меня доказательств. Это бы еще полбеды. Уверенности у меня нет, Федя, оттого и молчала. Сама не знаю, как оно было на самом деле... Ты Дмитрия-то помнишь?
– Помню.
– Вот, - она снова вздохнула.
– Мы ведь с ним расписаться собирались. Война помешала. Призвали его как человека. Я, дура, все весточки с фронта от него ждала.
– Нина Ивановна убрала руку, положила ее поверх одеяла. Знаешь, что предал он?
Тихойванов кивнул.
– Так вот, в сорок третьем нашел он меня. Из наших, дворовых, тогда мало кто остался: кто эвакуироваться успел, кого немцы потом в Германию угнали, а остальные попрятались кто куда. Я недалеко отсюда жила, у тетки. Ты слушаешь?
– Слушаю.
– В январе это было. Сразу после Нового года. Иду как-то по улице. Вдруг сзади меня кто-то хватает за руку. Обернулась - Жорка Волонтир. "Ты что ж, - говорит, - знакомых не узнаешь? Радуйся, Митька приехал, тебя по всему городу ищет". Я тогда не знала еще, что он в холуях у немцев, удивилась. "Как, - спрашиваю, - ищет? Он же в армии".
– "В армии, говорит Жорка, - да только не в той, что ты думаешь". Смотрю: на нем пилотка немецкая, сапоги новые. Тут я сообразила, что к чему, и аж похолодело у меня внутри. А он вроде хвастает: "Ну, как видик у меня, говорит, - подходящий? Это Митька, бугай, подарил. Обещал и парабеллум с кобурой дать". Я слушаю, а самой бежать хочется, и ноги от страха подкашиваются. "Знаешь, - прошу, - Жорка, ты ему не говори, что меня встретил, ладно?" - "Почему это?" - спрашивает. Я не ответила, пошла, еле с места сдвинулась, а он за мной хромает. "Ты что ж, - спрашивает, - не рада, что ли? Неужто и видеть его не желаешь? Так напрасно, он теперь петухом ходит, в начальниках, и денег у него чемодан, везет гаду. Слушай, - говорит, - а может, ты с этими заодно, с теми, кого на площади у исполкома вешают?" Я молчу, слово боюсь вымолвить, а он не отстает. "Ты, гляди, не прогадай. Хана вам, товарищам, пришла, так что поберегись. Героя нашего, Тихойванова, помнишь, с орденом все ходил, - у сапожника прячется, думает, не знает никто, а стоит мне словечко Митьке шепнуть, от него вместе с орденом мокрого места не останется". Я прибавила шаг. "Да не боись, так и быть, не скажу", - крикнул он вдогонку и приотстал, видно, уморился за мной бежать. А через день-два старший Волонтир пожаловал. Хорошо, меня дома не было. Вечером тетка сказала. Отвела к знакомой, спрятала.
– Голос Щетинниковой дрогнул. Она снова накрыла его руку ладонью.
– Не знаю, Феденька, Жорка ли выследил, сам ли Дмитрий отыскал, или совпадение это было - врать не буду. Только отца твоего взяли тогда...
Больше месяца после той встречи прошло. Последовавшие вскоре события - смерть Щетинниковой, убийство Волонтира, арест зятя - вытеснили на время мысли о нем, но разговор у Скаргина вернул Тихойванова к словам Нины Ивановны, и он, еще не зная о показаниях Божко, сопоставляя факты, пришел к убеждению: в смерти отца замешаны оба брата. Следователь был прав: прошлое действительно не может существовать само по себе, в отрыве от настоящего, не может хотя бы потому, что подлость, совершенная более трех десятков лет назад, отзывается болью в живущих сегодня...