Дядя Джо. Роман с Бродским
Шрифт:
Дебора молчит. Ей не нравится, что она не имеет на меня влияния, хотя мы оба включены в русско-американский проект. С ней мы делаем общекультурную часть, с Эдом Фостером – поэтическую. Все понукают Деборой. Даже русский поэт, явившийся сюда как хрен с горы. Я сказал ей, что прочитал вчера Песнь песней царя Соломона и что она несомненно скажется на моем творчестве. Дебора с сомнением смотрит на меня, продолжая уборку.
Я разглядываю пластиковые стаканчики с недопитым кофе и в ужасе представляю будущую жизнь. Я написал диссертацию о творчестве Дмитрия Пригова и Владимира Сорокина, отработал шесть лет, получил tenure. Обеспечен по гроб жизни. Езжу на славистские конференции, выбираюсь в отпуск в Венецию и Амстердам. У меня есть время сочинять стихи и рассказы. Студенты и студентки влюбленно смотрят на меня. Коллеги советуются по поводу и без повода. И все бы хорошо, но куда бы я ни пришел – всюду пластиковые стаканчики. Кофе из пластиковых стаканчиков, вино из пластиковых стаканчиков,
Джефферсон, 29
В колледж меня пристроил Эрик Кунхардт, американец, с которым я подружился в Москве. Это было его первым посещением СССР. Я показал ему и его жене Кристине столицу православного мира. Мы подружились. Теперь вместе с ним делаем деньги. Попутно с основной работой делаем главные деньги нашей жизни. Эрик – физик. Наука интернациональна. Физическая мафия круче итальянской.
Мои «американские дедушки» занимались физикой pulse power с противоположной стороны железного занавеса. Их имена я знал с детства. Когда-то присылали мне жвачку и пистолеты в кобуре, потом – джинсы и кроссовки. Теперь, когда я появился рядом, по привычке продолжали заботиться. Мы встретились и познакомились вживую. К тому времени Арт Гензер успел побывать мэром Санта-Фе, Крис стал ректором крупного университета в Техасе, Джим – руководителем лаборатории в Миссури. Старики служили в американском военно-промышленном комплексе, по традиции уважали советских ученых и писателей. Мы перед падением СССР опережали их в области «сильноточной электроники» (pulse power) на десять лет. Времена изменились. Мой выбор ученые восприняли на ура. Не всем людям на свете нужно заниматься наукой и войной. Поэтов в нашей среде не было. Помогать мне считалось забавной и почетной обязанностью.
Я не искал работу. Я выбирал то, что мне подходит. Начальник моей подруги по Институту ресурсов мог пристроить меня к местному поэту, которого звали то ли Смит, то ли Грин, но я получил от Бродского столь уничижительную характеристику этого старца, что спешно ретировался. Через академика Сагдеева были выходы на Аксенова и Бобышева, но они тоже работали где-то в глубинке. Я рвался в Нью-Йорк. Все молодые люди хотят жить в Нью-Йорке, даже если они амиши или мормоны. «Город желтого дьявола» дает перспективы. Он – чудо света. Там скапливается огромное количество деловых людей и красивых женщин.
В стране я находился по приглашению фирмы, состоящей из одного человека. Визу просрочил, но по этому поводу не переживал. Неожиданно позвонил Эрик. В Стивенсе, где он в то время работал, был гуманитарный факультет.
– Дыма, прилетай на собеседование. Надо поговорить с ними, – жизнерадостно сказал он мне, когда я подумывал, что меня вот-вот выдворят из страны.
Мои будущие коллеги Россией интересовались. В 90-х была такая вспышка интереса. Поэт Эд Фостер, который преподавал в колледже и издавал журнал «Талисман», сказал, что знает стихи Еременко и Искренко. Хорошее начало. С ребятами я был знаком по Москве и считал их «своими». Колледж произвел на меня впечатление. Он источал романтический флер и щебетал голосами разнонациональных студенток.
По архитектуре Стивенс походил на средневековый замок, обнесенный зубчатой стеной с бойницами. Место так и называется – Castle Point on the Hudson. Крепость на Гудзоне. Над обрывом стоит старинная пушка, направленная на Манхэттен. В кампусе мощеные тротуары, и хотя колледж давно расширился и перешагнул за пределы Старого города, уютней всего гулять под защитой булыжных стен.
В Хобокене я снял помещение полуподвального типа на Джефферсон-Стрит, 29. Спальный район.
– В двух домах отсюда родился Фрэнк Синатра, – сказала мне дородная брокерша, через которую я искал себе жилье. – Это – итальянская улица. Значит, здесь не будет негров. Это существенное преимущество. Ты должен это ценить.
– Я люблю негров, – сказал я ей. – «Русские поэты любят больших негров» [24] .
– Ты поэт? – спросила она. – А я-то все думаю…
Я поднял глаза, оценивающе осматривая ее формы. С горечью посмотрел на место моего грядущего одиночества и вздохнул.
– Тебе что-то не нравится?
– Кондиционера нет. Джакузи. Плазменного экрана.
– У вас в Москве нет ни кондиционеров, ни льда в коктейль.
– Зато мы первыми полетели в космос.
Две длинных комнаты в желтой известке располагались параллельно друг другу и были разделены общим коридором, ведущим на лестницу. В одной комнате – спальня, в другой – кухня. Пятьсот баксов в месяц за всю радость. Денег в те времена у меня было мало. Я считал Нью-Йорк крайне негостеприимным городом. На кухне неистребимо пахло газом. В жилой комнате – дачной сыростью. В такой каморке Раскольников задумал зарубить топором старуху-процентщицу, сказал об этом впоследствии мой приятель. Мне эта идея приходила в голову с подросткового возраста.
24
«Русский поэт предпочитает больших негров»– под этим названием в 1976 г. во Франции вышел первый роман Эдуарда Лимонова, более известный как «Это я – Эдичка».
За окнами спальни прогуливались люди. При желании я мог лежать на кровати и заглядывать под юбки. За окнами, выходящими во двор, стояли кусты помидоров, укрепленные реечками, воткнутыми в землю. Среди них возвышалась пластиковая статуэтка Девы Марии с Младенцем на руках. Зрелище напоминало церковную службу, на которую пришли прихожане, взявшись за руки.
«Хобокен, штат Нью-Джерси, городок с голландским названием, некогда был населен преимущественно выходцами из Германии. Уютные домики из красного кирпича стояли под сенью густых лип и акаций. В хорошую погоду жители любили (и до сих пор любят) сидеть на скамейках на набережной и смотреть, как у входа в нью-йоркскую гавань снуют взад-вперед корабли. В Хобокене варили и пили много пива; пили, впрочем, в пивных степенно и в меру, без хмельного разгула. Был в городке технический колледж. Студенты, большей частью приезжие, вышучивали и Хобокен, и хобокенских пивоваров, а когда им хотелось по-настоящему кутнуть, переправлялись на пароме в Нью-Йорк, где жизнь, как известно, бьет ключом», – пишет Торнтон Уайлдер о Хобокене образца 1838 года. С тех пор здесь мало что изменилось. Паром остался, но появилось и метро. Городок тихий. Это вам не Манхэттен. Мой коллега Эдвард Фостер говорит, что лет десять назад, когда здесь был порт, девицам вечером не было прохода от пьяных моряков, и сам он неоднократно получал по таблу, возвращаясь с работы. Теперь порт принял декоративный облик, но пивные остались. Согласно легенде, здесь самая высокая их плотность на квадратный километр по всем Штатам.
Из-за конкуренции цены падают. Как-то я нашел здесь разливное пиво за доллар двадцать. В Манхэттене такого не бывает.
Во сне и наяву
В ту пору мне начали сниться тексты книг. Я читал их с интересом или без интереса, не задумываясь, с реальными или несуществующими текстами мне приходится иметь дело. В последнее время я вообще стал мало читать – и без того много жизни. Мне хватало действий, картинок улиц, встреч и споров, но ночью природа пыталась восстановить некий баланс. Я никогда не был хорошим читателем, по большому счету оставался нахально необразован, но именно это давало возможность писать, ни о чем не задумываясь. Культурным багажом я отягощен не был. Кабинетной деятельности предпочитал работу на свежем воздухе. В офис ходить я был должен, как и вести занятия со студентами, но времени, чтобы шляться по улицам, было предостаточно.
Жизнь моя складывалась удачно, даже слишком. Самое время было вздремнуть, чтоб не зарваться. Явь казалась мне невероятным и даже немного пугающим триумфом провинциала. Во сне я был беззащитен.
Я засыпал, и литература подкрадывалась к моему изголовью в самом разнообразном виде. Художественная, популярная, техническая. Однажды снились рецепты из поваренных книг, которые я впоследствии использовал.
Наутро от моего знания оставались обрывки фраз или цитаты. Бредовые, никем не подписанные афоризмы. Некоторые я видел написанными готическим шрифтом. Я кое-что помню. Посудите сами: «Женщина – это Отелло, который может ранить, но не может убить». В минуты перед пробуждением это выражение казалось мне божественным откровением.
Интеллектуальный уровень моего бессознательного чтения можно оценить по этой цитате. Меня этот уровень вполне удовлетворял. Потаенная жизнь той осени вела меня именно к абсурдным размышлениям.
Засыпая, я отключался сразу, уходил на дно, и делал это без отчаяния, а даже с удовольствием. Я мог пролежать в постели в течение трех дней, если позволяли обстоятельства. Я был абсолютно счастлив. Я приобретал уникальный опыт. Мне не нужно было пищи, общения, планов на завтрашний день. Я спал, а если не спал, то просто лежал в полузабытьи. Вероятно, я привыкал к будущему, самому продолжительному и естественному состоянию человеческого тела. К состоянию лежащего в могиле. Либидо соперничало с мортидо. Мортидо иногда одерживало верх. Моя гипотетическая смерть лишила меня последних комплексов. Теперь мне казалось, что я могу открыть пинком любую дверь, соблазнить любую женщину, написать великое произведение. Чакра свободы открылась на моем затылке. В нее задувал приморский бриз.
До переезда в Нью-Джерси мне довелось пожить на Манхэттене. Там я поселился у Богдана Модрича (крупного дельца из Белграда), который снимал студию для супруги – художницы Драганы Весны. Та, в свою очередь, держала ее для любовника – тоже художника. Квартира была завешана шедеврами абстракционизма от квартиранта. Натюрморты, портреты, батальные полотна. Днем картины безлико смотрели на меня, не балуя ни композицией, ни сюжетом. Ближе к ночи художественный мир оживал. Я ложился на кровать, и художник Лернер пялился на меня с каждого беспредметного полотна. Я был простужен и мог объяснить появление галлюцинаций высокой температурой, но все оказалось не так просто.