Дягилев. С Дягилевым
Шрифт:
На другой вопрос: можно ли касаться этого вопроса? – приходится отвечать отрицательно – к сожалению, нельзя. Нельзя потому, что разрешение этого вопроса связано с другими, здравствующими людьми, не принадлежащими истории – исключение составляет едва ли не один легендарный Нижинский (об его отношениях с Дягилевым уже и писали). Но возвращаюсь к «событию».
Сергей Павлович мне рассказал о том, как он в семнадцать лет, по совету своего отца, сошелся с очень милой, очень хорошей девушкой, и – неожиданно, чудовищно-непонятно, заболел. Это «событие» произвело громадное впечатление на Сергея Павловича и навсегда внушило ему отвращение к женщине и к женскому телу. Навсегда? – Мы знаем и из жизни, и из литературы (вспомним Льва Толстого, вспомним, в особенности, «Бездну» Леонида Андреева – рассказ, который потому и имел среди русских читателей начала XX века такой потрясающий, оглушительный успех, что он психологически правдив и кровно связан с жизнью, является больным куском жизни), что первые юношеские «падения», нелепые и бесцельные, часто, очень часто, почти всегда, бывают некрасивы и «навсегда» внушают отвращение к женщине; но это «навсегда» недолго продолжается: проходит некоторое время, зов природы начинает
Дягилев обладал большим темпераментом и большим эротическим инстинктом, творящей эротической силой, которая приняла другое направление не столько из-за его отвращения к женщине и к женскому телу, сколько из-за того, что он попал в особую среду, в которой культивировалась «ненормальная» любовь, и, в частности, сблизился с молодым красивым литератором… Оба они – и Дягилев, и его друг – так в это время – в 90-х годах – громили «ненормальную» любовь, что даже самые близкие друзья их не догадывались об их интимной близости.
Дягилев говорил, что если бы он женился на женщине, которую он полюбил, то ни на кого другого он не стал бы и смотреть и был бы верным мужем своей единственной. Судьба этого не захотела, и он стал искать единственного. Это надо как следует понять, чтобы понять Дягилева и его эротизм, связанный и с его любовью к искусству. Дягилев – однолюб – любил многих, но не потому, что он легко переходил от одного к другому, удовлетворив свою прихоть-каприз, а только потому, что от него уходили, ему изменяли, причиняя ему страшную боль и раня его мечту об единственном. Никакие «красивые мальчики» не нужны были Дягилеву (больше того – его всегда влекло к людям «нормальным»), и ничто не может быть ошибочнее такого взгляда на него. Происходило как раз другое: Дягилева влекли к себе люди одаренные или казавшиеся ему одаренными особым даром в искусстве – что для Дягилева могло быть выше искусства? – люди будущего, еще не открытого гения, или казавшиеся ему таковыми. Любовь-эрос у Сергея Павловича не только была связана, переплетена с искусством, но проходила через искусство: он сперва поражался и увлекался открытым им новым «гением», потом хотел создать его и явить миру, затем уже начинал любить его, нежно, трогательно, самоотверженно любить и желать его, и желать, чтобы его избранник принадлежал ему и только ему и был весь его.
Дягилев – недаром он был Дягилевым, все Дягилевы были многочадны и семейственники – мечтал всю жизнь о семье и думал создать семью со своим «единственным», но этот «единственный» всегда уходил от него к женщине и создавал свою семью с женщиной, оставляя его в страшном, пугающем одиночестве, в одинокой пустыне. В этом заключалась трагедия Дягилева, которую он в первый раз пережил тяжело, как удар – он, счастливчик, баловень жизни! – когда Ромола Пульска похитила его Нижинского. После Нижинского были другие «фавориты», и все они уходили к женщинам, и после каждого такого ухода Дягилев начинал все больше и больше понимать трагическую для него неизбежность такой «измены». Дягилев ревновал своих избранников к женщинам, боялся, что скоро наступит день, когда его избранник уйдет от него, и знал неизбежность этого, знал, что жизнь с ним должна распалять неутоляемое воображение, знал, что чем больше он удаляет своего избранника от женщин, тем более делает их для него недоступно желанными, соблазнительными и прекрасными. И Дягилев то старался внушить отвращение к самому женскому телу, показывая его уродливость, то, понимая, что самое страшное, самое опасное в женщине не ее тело, которое редко бывает красивым, а романтический ореол женщины, ее женственность, ее женственные чары, – он хотел найти выход в физической близости своего избранника с женщинами, но только в физической, только сексуальной, а не прекрасно-эротической, в такой близости, которая предохраняла бы от романтизма, от влюбленности в женщину, от мечты, которой он больше всего боялся. При этом Дягилев как-то особенно волновался и возбуждался…
Чем дальше, тем все больше и больше убивался в Дягилеве Эрос, и тем яснее и яснее он чувствовал несбыточность мечты о своей семье, и тем грустнее и грустнее становился он. А мечта о своей семье в семьянине по природе Дягилеве была сильна. И вот в последние годы своей жизни он стал думать о другой – чужой, но близкой ему семье. Помню, как в 1928 году, за год до смерти, он говорил мне с ласковой и грустной улыбкой:
– Сережа, женись, обязательно женись! Я буду крестить твоего сына. Он будет называть меня дедушкой и будет меня любить. В старости это будет моя радость, может быть, единственная радость…
Эта фраза далеко увела меня от отроческих и юношеских лет Дягилева, – но как рассечь переплетающиеся и перекликающиеся юность и зрелость, и не в юности ли надо искать тот источник, который будет питать взрослого человека и в очень большой степени предопределять его жизнь?
Перед «Миром искусства»
Прыжок в окно петербургской дачи Ратьковых-Рожновых, – молодой, здоровый, радостный, сильный баритон рекомендует себя:
– Я Сережа.
Это Сережа Дягилев приехал в 1890 году из Перми в Петербург.
Предоставим слово его другу этой эпохи – А. Н. Бенуа, напечатавшему свои воспоминания о том Дягилеве, каким он был полвека тому назад:
«Моя первая
встреча с Дягилевым, – рассказывает А. Н. Бенуа, – относится к лету 1890 года. Я оставался в этом году в городе, и от Д. Философова, уехавшего в свое родовое Богдановское, я и наш общий друг В. Ф. Нувель имели поручение „встретить“ двоюродного брата „Димы“ Философова – „Сережу“ Дягилева, только что окончившего гимназию в Перми и собиравшегося приехать в Петербург для поступления в университет. В одно прекрасное утро я и получил извещение, что Сережа приехал, и в тот же день я узрел, в квартире „Валечки“, кузена „Димы“. Поразил он нас более всего своим необычайно цветущим видом: у Сережи были полные, розовые щеки и идеально белые зубы, которые показывались двумя ровными рядами между ярко-красными губами каждый раз, когда он улыбался. Редкая улыбка при этом переходила в заразительный, очень ребяческий смех. В общем он показался нам „славным малым“, „здоровяком-провинциалом“, и если тогда же мы все решили „принять его в нашу компанию“, то это исключительно „по родственному признаку“ – потому, что он был близким человеком Димы. Будучи одних лет с Философовым, Дягилев был моложе меня на два года, а „Валечки“ – на год.Воспоминание об этой встрече наводит меня и на другое, относящееся не то к тому же 1890 году, не то к следующему, когда я уже лучше знал Сергея, но когда все еще многое в нем объявлялось как-то неожиданно. Вспоминающийся случай тоже происходил в летней обстановке. Вернувшись из деревни, Сережа пожелал вместе навестить „Валечку“, проживавшего тогда на даче в Парголове. Случилось так, что мы не застали „Валечки“ дома и отправились на поиски. Так как меня потянуло взглянуть на памятные с детства места, то направление мы выбрали на Вьюки, холмы, окаймляющие Парголово с севера. Было очень жарко. Приходилось перебираться по кочкам болота, и мы, скоро дойдя до изнеможения, решили отдохнуть среди чистого поля. Выбрав сухое место, мы растянулись на траве, и, поглядывая на небо, я принялся „экзаменовать“ Сережу. Такие товарищеские „экзамены“ были у нас вообще в моде. Надлежало проверить, насколько он нам „подходит“ и не слишком ли он безнадежно далек от нас. Еще при первой встрече выяснилось, что он музыкант, что он даже „сочиняет“, что он собирается одновременно с лекциями университета заняться своим голосом и композиторством, но музыкальные взгляды его не вполне сходились с нашими. Правда, он уже и тогда превыше всего ставил Глинку (отец его, Павел Павлович, знал всего „Руслана“ наизусть), он любил и Бородина, но тут же он был способен восхищаться всякой „итальянщиной“ и был скорее равнодушен к нашему богу Чайковскому и даже к Вагнеру.
И вот „серьезная беседа“ эта нарушилась неожиданно самым мальчишеским образом. Лежа на спине, я не мог следить за тем, что делает Сережа, а потому был застигнут врасплох, когда он вдруг подкрался и принялся меня тузить, вызывая на борьбу и хохоча во все горло. Ничего подобного в нашем кружке не водилось: все мы были хорошо „воспитанные“ „маменькины сынки“ и в согласии с царившими тогда вкусами были скорее враждебно настроены в отношении всякого рода „физических упражнений“. К тому же сразу я сообразил, что „толстый“ крепыш Сережа сильнее меня и что мне с ним не справиться. „Старший“ рисковал оказаться в весьма невыгодном и даже униженном положении. Поэтому я прибегнул к хитрости: я пронзительно закричал и стал уверять Сережу, что он мне повредил руку. Он не сразу унялся; в его глазах, которые я видел на расстоянии вершка, играло торжество и желание упиться им до конца. Но не встречая никакого сопротивления и поддаваясь моим увещеваниям, он все же, наконец, оставил глупую игру, вскочил на ноги и даже помог мне подняться. Я же для проформы продолжал растирать руку, хотя она решительно не болела.
Этот случай остался мне памятен на всю жизнь, и в своих отношениях с Сережей я очень часто возвращался к нему, как в тех случаях, когда он снова „подминал“ меня под себя (но уже в переносном смысле), так и в тех, когда мне удавалось получить своего рода „реванш“, когда „победителем“ оказывался я. Во всяком случае, взаимоотношения борьбы и соревнования так и продолжались между нами в течение всех последующих лет, и я бы сказал, что эти отношения придавали особую жизненность и остроту нашей дружбе и нашей работе на общем поприще… Многие годы я был одним из главных „педагогов“ Сережи, одним из его „интеллектуальных опекунов“. Но за эти годы Сережа, „выжимая“ из меня (и из прочих других) все, что мы могли ему дать, с какой-то странной легкостью переходил от состояния мира в состояние борьбы с нами, нередко „клал нас на обе лопатки“ и принимался ни за что ни про что „тузить“ – впрочем, уже прибегая к способам не физического, а морального (и „делового“) воздействия».
Случай, рассказанный А. Н. Бенуа, произошел, по всей вероятности, в 1891 году, так как летом 1890 года Дягилев оставался всего несколько дней в Петербурге и тотчас же поехал в псковское имение Философовых Богдановское, а оттуда – вместе со своим кузеном, «Димой» Философовым, за границу – «смотреть Европу».
С этого первого заграничного путешествия началась неразрывная дружба Дягилева с Д. В. Философовым, дружба, продолжавшаяся пятнадцать лет. В течение пятнадцати лет нельзя было себе представить Дягилева без Философова, – казалось, два молодых кузена, оба высокие и стройные – особенно строен, статен и красив, слегка женственно красив был Дима Философов – прекрасно и гармонично дополняли друг друга. Когда они вместе путешествовали за границей, все оглядывались и заглядывались на них – на барственного Дягилева и на аристократического Философова. А. Н. Бенуа говорит об их «сердечной» дружбе и о том, что Философов, который имел большое влияние на Дягилева, вводил его в искусство. «Сердечность», интимность их дружбы нельзя отрицать; нельзя в особенности отрицать и влияние Философова на Дягилева – и не только в начале 90-х годов, но и в самую эпоху «Мира искусства», – другой вопрос, было ли это влияние особенно положительным и особенно значительным (мне еще придется касаться этого вопроса, когда я буду говорить о составе редакции «Мира искусства»). В кружке Бенуа Дима Философов был одним из самых образованнейших по искусству, но и самых нечутких к искусству членов – эта органическая чуждость искусству, о которой «пиквикианцы» не подозревали, станет ясной только художникам – ближайшим сотрудникам «Мира искусства». Дима Философов «вводил» Сережу Дягилева в вопросы искусства, но не мог ему особенно много дать – отвлеченные вопросы мало существовали в это время для Дягилева, а научить пониманию и особенно восприятию искусства Философов не мог, да и в этом менее всего нуждался Дягилев с его художественным нутром и такою впечатлительною чуткостью, которою обладают только немногие избранные любимцы Аполлона. Будем благодарны Философову за то, что он направлял Дягилева к искусству…