Дягилев. С Дягилевым
Шрифт:
Гораздо более независимым – даже на самых первых порах – был Дягилев в области музыки: когда он приехал в Петербург, он не только уже пел и прекрасно играл на рояле, но мог считать себя и серьезным музыкантом-композитором, так как в его портфеле лежало несколько собственных произведений. На почве общего увлечения музыкой он и сблизился больше всего из всех членов дружеского общества «невских пиквикианцев» с Вальтером Федоровичем Нувелем, с «Валечкой», как его называли и в «обществе», и в редакции «Мира искусства» и… в Русском балете Дягилева.
«Валечку» Нувеля знали все сколько-нибудь причастные к искусству: он был близок со всеми выдающимися деятелями искусства – может быть, ближе всего с Дягилевым, Сомовым, Кузминым, Судейкиным, Стравинским…; он всю жизнь прожил «при искусстве» и при художниках, не будучи сам ни деятелем искусства, ни художником, а всего-навсего просвещенным и преданным любителем-дилетантом. С мнением этого «дилетанта», однако, очень и очень считались, особенно в эпоху «Мира искусства»…
Верный портрет Нувеля в эту пору
Это отсутствие честолюбия (а также и недостаточный размах) сделало то, что большая публика не знала имени Нувеля, несмотря на то, что он был одним из влиятельнейших членов редакции «Мира искусства» и одним из учредителей «Вечеров современной музыки». Но этот адогматический скептический эстет – чувство изящного было в нем развито в сто раз больше, чем в Философове, как и во сто раз он был легче тяжелого Димы – довольствовался своей ролью чиновника особых поручений при искусстве, как и в своей служебной карьере – он служил в Министерстве двора – он довольствовался тем же положением «чиновника особых поручений». Судьба посмеялась над двумя друзьями Дягилева, сделав одного, Философова, чиновника по природе, человеком свободной профессии, писателем, а другого, Нувеля, человека абсолютно свободной профессии и беспечной лени – чиновником.
Я несколько подробно и в то же время недостаточно подробно – но нам не раз еще придется возвращаться к нему – остановился на «Валечке» Нувеле – и потому, что он был другом Дягилева и притом другом-конфидентом, которому Сергей Павлович поверял свою душу и исповедовался в своих грехах, и потому, в особенности, что свободный эстетизм Нувеля был противоядием узкому догматизму Димы Философова.
Сближение Дягилева с В. Ф. Нувелем произошло на почве общего увлечения музыкой – они играли в четыре руки, вместе посещали концерты и много говорили о музыке и об их общем боге – Чайковском. В 1893 году Чайковский умер. Нувель рассказывал, как Дягилев, который жил недалеко от «дяди Пети», по нескольку раз в день заходил на квартиру умиравшего композитора и тотчас же сообщал Нувелю получаемые им сведения о состоянии здоровья Чайковского; Дягилев был первым у смертного ложа Чайковского и первый принес венок…
В эти годы – до 1895 года – Дягилев больше всего увлекался и больше всего занимался музыкой. Относительно занятий пением нет никаких разногласий в показаниях друзей и родных Дягилева – он занимался своим голосом с Котоньи. Более противоречивы свидетельства о его занятиях теорией музыки. Бенуа говорит, что «по теории музыки он пользовался наставлениями Римского-Корсакова»; слова Бенуа подтверждает и Игорь Грабарь; о том, что он занимался композицией с Римским-Корсаковым и был его учеником, рассказывал мне и сам Дягилев.
Между тем в памяти друзей Дягилева (П. Г. Корибут-Кубитовича, В. Ф. Нувеля и др.) сохранилась сцена, о которой им мог в свое время рассказывать только сам же Сергей Павлович и которая исключает всякую возможность занятий его с Римским-Корсаковым. Так, П. Г. Корибут-Кубитович пишет в своих воспоминаниях: «Насколько я припоминаю, Сергей занимался теорией музыки и композицией не у Н. А. Римского-Корсакова, а у профессора Петербургской консерватории Соколова. Но Сергей – он был очень высокого мнения о своем музыкальном таланте – хотел знать мнение Римского-Корсакова о своих произведениях и с этой целью отправился к нему. Сергей ожидал похвал и поощрения, – вместо этого он услышал не совсем лестный отзыв и совет еще многому поучиться. Обиженный и раздраженный, он ушел от знаменитого композитора со словами: „Я уверен, что вы еще услышите обо мне много самых лучших отзывов, когда я буду знаменит“ – и довольно шумно захлопнул дверь». В памяти Нувеля эти слова сохранились в еще более резкой (и весьма малоправдоподобной) форме: «Будущее покажет, кого из нас двоих история будет считать более великим».
Какая именно сцена и когда произошла между Римским-Корсаковым и Дягилевым, сказать невозможно (ибо ни одного свидетеля при этом не было), – но, во всяком случае, что-то произошло, какой-то холодный душ от Римского-Корсакова Дягилеву пришлось принять, такой холодный душ, который умерил его музыкальный пыл. Для того чтобы примирить противоречия рассказов друзей Сергея Павловича и его самого, нужно предположить, что эта сцена имела место не при знакомстве Дягилева с Корсаковым, а уже после того, как Дягилев начал заниматься с ним, и была причиною того, что Дягилев перешел
от Н. А. Римского-Корсакова к профессору Соколову. Другой душ – в 1894 году – Дягилев принял от своих друзей. Сергей Павлович собрал у себя большое общество и выступил в качестве певца и композитора в сцене у фонтана из «Бориса Годунова», написанной под явным влиянием Мусоргского, но с большим преобладанием «широкой мелодии»: он пел партию Дмитрия Самозванца, его тетка А. В. Панаева-Карцева – партию Марины. «Сцена у фонтана» жестоко провалилась, и после этого Дягилев окончательно отказался от композиторства. Он пробовал стать музыкальным деятелем, записался в члены Императорского музыкального общества, хотел влиять на его деятельность, на обновление программ его концертов и пополнение новыми музыкальными силами, – из этих попыток ничего не вышло.Потерпев ряд неудач в музыке, Дягилев стал все больше и больше обращаться к живописи…
Лето Дягилев проводил всегда – до 1895 года – неразлучно с Димой Философовым – или в их псковском имении Богдановском, или за границей. Имение Философовых находилось в Новоржевском уезде, в «пушкинских местах», в нескольких верстах от пушкинских Михайловского, Тригорского, Голубова, Врева, Святых Гор. Как и все пушкинские места – сердце России, Богдановское было не по-северному живописно и красочно, с «тургеневскими» прудами, с прекрасным, старинным садом, изрезанным широкими аллеями и тропинками, с вековыми липами, с полосатыми холмами и нивами. Все в Богдановском и в соседних имениях было насыщено воспоминаниями о Пушкине – в Тригорском еще жила знакомая Пушкина Марья Ивановна Осипова и дочь его Зизи – баронесса С. Б. Вревская. В пушкинских местах, в обстановке, в которой Пушкин прожил «отшельником два года незаметных» и в которой он создал столько своих произведений, Пушкин интимнее, ближе, непосредственнее воспринимается и переживается: Дягилев всегда любил Пушкина, – после Богдановского эта любовь превращается в настоящий культ Пушкина.
В Богдановском происходило столкновение и других двух культур, двух миросозерцаний и мироощущений, взаимно отрицавших, хотя и примирявшихся на Пушкине, в котором они разное видели, разное понимали, разное ценили, – старого поколения 60-х годов с его культом служения массам и антиэстетического по самой своей природе, требующего от искусства пользы и того же служения массам, и нового поколения 90-х годов с его культом личности и самоценного, самодовлеющего искусства. На знамени одного поколения, которое высоко и честно несла всю жизнь Анна Павловна Философова, было написано имя Чернышевского, на знамени другого, знамени, которое хотели водрузить ее сын и любимый племянник, стояло имя Ницше.
Каково было А. П. Философовой, создавшей свою народническо-передвижническую «эстетику» на Чернышевском, сперва слушать, а потом и читать такие дерзкие речи Дягилева об ее кумире и учителе: «Эта нездоровая фигура еще не переварена, и наши художественные судьи в глубине своих мыслей еще лелеют этот варварский образ, который с неумытыми руками прикасался к искусству и думал уничтожить его или по крайней мере замарать его».
Больно чувствовала эту рознь А. П. Философова, писавшая о «курицах и утятах»: «Дети мои все прекрасны, и я их люблю, но я похожа на курицу, которая высидела утят. Они утки, а не курицы. Может быть, они лучше меня, но не я. Мне иногда тяжело с ними, – так они со мной расходятся во взглядах. Начиная с их споров. Когда вся моя молодежь в сборе (не одни дети), я прислушиваюсь к их спорам и разговорам и меня мутит. Те же разговоры, что в гостиных, музыка, живопись, стихи на первом плане… и вспоминаются наши споры в 60-х годах о пользе, которую могли приносить народу. Где эта польза? Где эта деятельность? Как помочь ближнему и проч.? Бывало, чуть за волосы не хватаешься, сколько задора, и все это так живо, так молодо… наша молодежь – это старики… Кто знает, может быть, они и правы. Но мне от этого не легче».
«Кто знает, может быть, они и правы!» – Анна Павловна пробовала бороться с «ними», защищать свои взгляды, спорить… На словах, в спорах «они» оказывались сильнее с их выработанным мировоззрением – у Философовой были стойкие, выработанные взгляды на общественную деятельность, но ее «эстетика» была тем неубедительнее и слабее, что она и сама была рожденная «Дягилева» и обладала художественным инстинктом, который старалась подавить в себе, чтобы он не мешал «более важному». «Они» побеждали ее только на словах, побеждали, но не убеждали, но такова была сила убедительности «Сережи» Дягилева, что она должна была сдаться перед новой силой духа в искусстве и признать ее: «Русское декадентство, – писала она, – родилось у нас в Богдановском, потому что главными заправилами были мой сын Дмитрий Владимирович и мой племянник С. П. Дягилев. „Мир искусства“ зачался у нас. Для меня, женщины 60-х годов, все это было так дико, что я с трудом сдерживала мое негодование. Они надо мной смеялись. Все поймут, какие тяжкие минуты я переживала при рождении декадентства у меня в доме! Как всякое новое движение, оно было полно тогда экстравагантности и эксцессов. Тем не менее, когда прошла острота отношений, я заинтересовалась их мировоззрением и должна сказать откровенно, что многое меня захватило. Ложная атмосфера очистилась, многое сдано в архив, а осталась несомненно одна великая идея, которая искала и рождала красоту. Если бы Сережа ничего другого не создал, как „Мир искусства“, и тогда за ним осталась бы на веки историческая заслуга».