Дьявол в музыке
Шрифт:
– Ещё кое-что, - быстро ответил Раверси. – У меня будет встреча на вилле в час дня. Будет фон Краусс, – фон Краусс командовал австрийским гарнизоном, чей штаб располагался в Соладжио – соседней деревне. – Я хочу поговорить с ним о том, как мы можем защитить окрестности от мятежников. Вы придёте?
– Да, да. Доброго дня, Джан Галеаццо.
Лодовико решительно дал шпоры и пустил коня рысью, рассчитывая наконец-то закончить разговор. У Раверси сердце было на месте, но он слишком многого опасался. По его мнению карбонарии сидели под каждым кустом и нашлись бы даже под кроватью. Мальвецци не сомневался, что беспорядки в Пьемонте подавят – так же, как недавнее восстание в Неаполе. Требуют конституции! Любой глупец должен понимать, что правитель не может подчиняться тем же законам, что его подданные –
Лодовико обогнул юго-западный угол садовой ограды. По правую руку начали появляться побелённые домики Соладжио с красными крышами, соединённые друг с другом гирляндами из верёвок и сушащегося на них белья. Впереди было озеро, по блестящей поверхности которого сколькими рыбацкие лодочки. Дорога заканчивалась почти у берега – там в садовой ограде виллы были изящные кованые ворота. Лодовико спрыгнул с лошади и бросил поводья на привратный столб. Он не боялся оставлять животное без присмотра – все вокруг знали, чей это скакун, и никто не осмелился бы украсть его. Если же он приезжал надолго, то оставлял лошадь в единственном деревенском трактире – «Соловье».
Мальвецци прошёл через ворота зашагал по дорожке вдоль берега – это был кратчайший путь на виллу. Она была вымощена каменными плитами, а благодаря насыпи, возвышалась над озером на пятнадцать футов. На полпути к вилле располагался изящный маленький павильон в мавританском стиле, что служил беседкой.
Лодовико взглянул на часы, ругнулся и ускорил шаг. Вдалеке он видел изящную дугу террасы с мраморными перилами. Наконец появилась сама вилла – белая, прямоугольная, простая и почти суровая, с серыми ставнями окон и мраморными балконами. Маркез пересёк террасу и почти бегом поднялся по величественной двойной лестнице ко входу. Когда же он добрался до вершины, в дверях появилась девушка. Ей было около шестнадцати, рукава белой блузы закатаны до локтей, голубой корсаж и юбка, красная шаль. Тёмно-каштановые волосы были затянуты в узел и скреплены венцом сверкающих шпилек. Девушка сделала книксен, пряча свои сверкающие тёмные глаза.
– Доброе утро, ваше сиятельство.
– Доброе утро, Лючия! Знаешь ли ты, как радуется сердце мужчины, что видит твоё цветущее лицо весенним утром?
– Нет, ваше сиятельство, - ответила она, не поднимая глаз.
– Куда ты так спешишь?
– Поговорить с отцом, ваше сиятельство, – её отец был садовником, – о том, что мы должны получить из замка.
– Тогда будь осторожна и ни с кем больше не заговаривай, - поддразнил он её, - Твои глаза могут свести с ума бедных фермеров и рыбаков. И не только их, - со значением добавил он.
– Я не знаю о чём вы, ваше сиятельство.
– Не знаешь, Лючия? Ты скоро узнаешь.
– Могу я идти, ваше сиятельство?
Лодовико прошёлся по ней взглядом. С каждым днём она становилась всё женственнее – её груди стали восхитительно полными, руки – сильными, но изящными, а лодыжки – стройными. Кожа девушки была цвета мёда и, нет сомнений, такой же сладкой на вкус. О, он хотел её – особенно, если будет у неё первым. Покорить её девичью стыдливость, почувствовать, как её мягкая кожа краснеет под прикосновениями его рук…
«Довольно этих мыслей», - сказал маркез сам себе. У него имелось иное предназначение для Лючии. Кроме того, вожделеть крестьянскую девушку, пребывая так близко к предмету своего истинного обожания – почти кощунство. Он жестом отпустил Лючию и прошёл на виллу.
Они начали без него. Он услышал пение, когда входил в Мраморный зал – большой квадратный салон. Они отрабатывали «Скоро восток золотою ярко заблещет зарёю», арию юного и влюблённого графа Альмавивы, которую тот поёт под балконом своей дамы в «Севильском цирюльнике»[6]. Сердце Лодовико зашлось, когда он услышал это чистое, блестящее пение. Он не стал входить в музыкальную комнату, а остался за дверьми, где мог один побыть с предметом своего обожания. Испытывая лёгкое головокружение от восторга, он закрыл глаза и позволил мелодии охватить его. Плоть и кровь – ничто. Лодовико был влюблён в голос.
Глава 2
Лодовико и раньше влюблялся в голоса. Когда он был молод, новая музыкальная страсть появлялась каждые несколько месяцев. Сейчас он пресытился. В Милане не могло быть иначе – здесь люди его круга посещали «Ла Скала» шесть вечеров в неделю, три сезона в год, и каждый торговец фруктами или официант в кафе был взыскательным оперным критиком. Но всё же иногда он слышал голоса, что пронзали его до самого сердца, поглощали его желанием, что никогда не могло быть удовлетворено, и оттого становилось ещё более острым и восторженным.
Тела, которым принадлежали эти голоса, не имели значения. Это могли быть мужчины или женщины, молодые или старые, приятные или уродливые. Этот голос доносился из груди и горла двадцатиоднолетнего англичанина. Он был тенором и пел тёплым, соблазнительным грудным голосом, чей верхний регистр мог бы поспорить с иными сопрано своей чистотой и сладостью. Лодовико дал ему имя «Орфео» в честь греческого Орфея – певца, что своей музыкой очаровывал диких зверей и заставлять плакать камни.
Орфео достиг бравурной кульминации песни. Его голос искусно переходил с ноты на ноту с тем огнём и знанием, что превращают акробатику в искусство. Он закончил – пианино исполнило последние ноты, а потом раздались аплодисменты единственного слушателя. Мужской голос сказал:
– Браво, сынок! У тебя отлично получается – ты твёрдо и уверенно берёшь высокие тоны, а твои каденции точны до полутона. Конечно, ты понимаешь, где совершил неверный вдох?
– Да, маэстро, - печально ответил певец, - и знаю, что упустил время, когда попытался это исправить.
– Давай попробуем это место ещё раз.
Он пробовали снова и снова, пока не отточили пение до такого совершенства, что мог вообразить Лодовико. Он всё ещё не показывался, предпочитая слушать, оставаясь незримым. Пока Орфео отдыхал, Донати объяснял ему приёмы знаменитых теноров, которых ему доводилось слушать или учить: Кривелли, Гарсии, старшего и младшего Давидов. Наконец, он сказал:
– Хорошо, давай теперь послушаем твоё кантабиле[7]. Исполни «О, моя возлюбленная!» и укрась репризу. Но импровизации должны быть простыми и немногочисленными – ничто так не рушит сентиментальную атмосферу, чем множество трелей.
Пианино заиграло вступление. Орфео начал:
Caro mio ben, credimi almen,
senza di te languisce il cor…
Лодовико слушал в волнении, из его глаз текли слёзы. Орфео владел разными стилями, но его кантабиле было лучшим. Маркез бросил взгляд внутрь комнаты. Донати сидел за инструментом, внимая ученику в полной сосредоточенности, с которой мог слушать лишь слепой. Это был худой старик, чья кожа напоминала тонкий пергамент, а лысину обрамляла корона редких седых волос. Орфео пел, стоя спиной к Лодовико, и следя за своими движениями и выражением лица в большом зеркале. Это было одно из придуманных Донати упражнений, и нет сомнений, что оно помогало вульгарным ученикам достойно выглядеть на сцене, но в случае Орфео это было излишне. Он стоял и двигался как джентльмен, которым и был. Воспитание не могло не проявлять себя.
Когда пение завершилось, Донати увлечённо зааплодировал.
– Сынок, это было прекрасно! Твоё диминуэндо восхитительно. Не используй его слишком часто – так оно будет поражать больше.
С этим Лодовико был согласен. Орфео владел мастерством брать ноты и смягчать их, позволяя затихнуть и пропасть, как сон. Более того, железный самоконтроль позволял ему делать это, не выдавая себя ничем – ни вздохом, ни гримасой.
Донати продолжал:
– Один или два раза я заметил, что ты повышаешь свой грудной голос. Так делать нельзя. Величайшая вульгарность, что может совершить певец – это во весь голос петь на высокой ноте… или вообще на любой ноте. Тенор – это не альпийский козопас и не пьяный гондольер. Громко петь может любой обладатель здоровых лёгких. Но петь утончённо, точно, с чувством – вот признак настоящего артиста.