Единственные
Шрифт:
Илона позвонила тете Фене и с утра поехала на рынок.
Вернулась она чуть выпивши. Посмотрела телевизор, там ничего интересного не показывали, но через четверть часа обещали сериал. Вечер опять был пустой, даже вдвойне, втройне пустой – ждать было некого.
И она снова вспомнила – это уже было однажды, это уже было однажды! Тихие и неумолимые сборы, тихий спокойный голос. Было – и повторилось, как будто отсутствие любви поселилось в этой квартире, обрело плоть и изгоняло тех, кто любит.
Она снова поняла, что нужно было бежать следом, в пальто поверх пижамки, падать наземь, обнимать за колени, так кричать «Прости!», чтобы
Руки скучали без дела. С чего рукам такая блажь пришла – кто их разберет. Илона встала с дивана, вышла в прихожую, где на тумбочке набралось полметра старых газет. Куда подевались ножницы – она не знала, взяла на кухне длинный хлебный нож. И, усевшись перед телевизором, стала наощупь складывать газеты и разрезать по сгибу. Плевать, что дома целая упаковка рулонов туалетной бумаги. Получались неровные квадратики, и она, опять же наощупь, не отвлекаясь от сериала, собирала их в стопочку. Вот теперь на душу снизошел покой. Появилось занятие, которого хватит на все долгие вечера.
Валерий Игнатьевич, поговорив с Илоной, расстроился – он не мог помочь дочери, он знал, что Рома вежливо его выслушает и все равно не вернется. Он попытался вспомнить все, что знал о дочери, чтобы понять – как это все получилось? И вдруг оказалось, что он куда больше знает об Илоне-маленькой, чем об Илоне-двадцатилетней. И родная мать о ней тоже ничего не знала, и, получается, никто не знал. А ведь в ее жизни было что-то такое, чего она не выдержала – просто так спасения в бутылке не ищут. И виноват тот, кто вовремя не спросил ее: Илусик, что с тобой?
Ему показалось, что, задай он вовремя этот вопрос, получил бы пространный и правдивый ответ. И потому на душе стало как-то пакостно.
Потом Валерий Игнатьевич собрался с духом, сходил в магазин, купил продукты по списку и пришел домой – так он теперь говорил о квартире, в которой жил с очень милой женщиной, Ириной Васильевной, бывшей на десять лет его моложе. Они сошлись, когда он бросил первую жену; бросил, осознав, что его преданная любовь оказалась бессильна и, в сущности, не нужна. Ирина Васильевна, за пять лет до того овдовевшая, к тому времени уже воспитала и выдала замуж дочь, растила сына и очень хотела, чтобы в доме была мужская рука. Она сперва просто положила глаз на вдруг ставшего одиноким сослуживца, а потом они, очень осторожно сближаясь, полюбили друг друга тихой, со стороны даже незаметной любовью. Это была любовь-безмолвная-забота – то, чего Илонин отец если и видел от законной жены, то очень мало.
Ирины Васильевны дома не было – ушла в поликлинику. Валерий Игнатьевич прилег – его вдруг потянуло в сон. И, засыпая, он еще успел подумать: Господи, как же я устал, даже странно – всего лишь за продуктами сходил…
Потом навалилась тяжесть – ни рукой, ни ногой не пошевелить, не вдохнуть воздуха. Он на миг проснулся – но всего лишь на миг.
То место, где он смог открыть глаза, было не комнатой – стены лишь чудились, они терялись в белесом тумане. Он лежал, но лежал, кажется, не на постели, а на сгустившемся воздухе. Перед ним стояла девушка, очень красивая девушка, и он ее узнал. Это была Зина с параллельного потока техникума, на первом курсе он за ней ухаживал. Но ухаживал очень умеренно, как тогда было принято, взять за руку – и то уже считалось подвигом.
Зина отказалась целоваться – сказала,
что любит другого и что она однолюбка. Более того, очень серьезно объявила Валерию Игнатьевичу, что он тоже однолюб, так что пусть не растрачивает себя на случайные поцелуи. Она была строгая девушка, эта Зина, она берегла себя для любимого и считала, что каждый должен беречь себя для своей единственной любви. Потом, когда Валерий Игнатьевич познакомился с Шурочкой, он как-то неожиданно все рассказал Зине.– Так это она и есть! – обрадовалась Зина. – Ты счастливый человек, у тебя есть твоя единственная, ты не мотылек какой-нибудь!
У нее как раз был при себе журнал «Крокодил» со стилягами на обложке, и было на что взглянуть, услышав «мотылек».
– А знаешь, Зинка, я не уверен, – ответил тогда Валерий Игнатьевич.
– Не уверен – так жди! Жди, понимаешь? Жди, пока та самая любовь к тебе придет!
Это было правильно, вот только ждать он не мог, не то что кровь, а все в нем кипело. И то, что Шурочка была холодновата, лишь внушало уважение – не такая, чтобы парням на шею вешаться, не такая!
И вот теперь Зина смотрела на него и улыбалась.
– Ты, Зинка, что ли? – спросил он.
– Я. Вот и встретились. Ну, давай уж, что ли…
Она протянула руку.
– Что давать?
– То, что в себе носил без употребления. Не понимаешь? Вы это ощущаете как камушки, как орешки, вообще как тяжесть вот тут, а у иных – пустота, ты ведь видел орешки, у которых червяк сердцевинку выел, одна гниль осталась? Вот это самое мне отдашь – и свободен.
– Зачем свободен, почему свободен? – он все еще не понимал происходящего.
– Ну, так надо. Избавиться от груза и ощутить свободу.
– Нет у меня никакого груза… – он задумался. – Шурочка вот разве что. Наверно, зря я ее бросил. Но я не мог с ней больше быть. Я понял, что она – не мать, и это страшно, Зинка. Нельзя оскорблять ребенка, нельзя, я это так почувствовал, как, я даже не знаю, с чем сравнить!.. Вот когда я понял, что она не любит Илуську, вот тогда…
– Я не об этом. Это – твоя совесть, а я не за ней пришла. С совестью пусть другое ведомство разбирается…
– Благодарю за позволение, – услышал Валерий Игнатьевич. Голос был женский, мелодичный, шел откуда-то из-за спины.
– Стало быть, мне – мое, вам – ваше, – подвела итог Зинка.
Чтобы увидеть ту, что сзади, Валерий Игнатьевич приподнялся на локте, потом сел. На нем вместо старой клетчатой рубашки и вылинявших треников было что-то длинное, просторное, светлое и легкое.
– Нет.
– Да.
– Нет, ему нечего тебе дать, в нем еще жива любовь, она не умирала.
– Это временно. Его любви, – Зинка поморщилась, – должно было хватить на семь человек, я-то знаю. И где они?
Та, что сзади, не ответила.
– Ну так пусть отдаст! – потребовала Зинка.
– Отдать вам можно только то, что мертво. А у него – еще живо. Ты не чувствуешь? Или чувствуешь – и хочешь взять живое?
– А если так? Я имею право взять то, что он оставил себе и засушил…
– Не засушил!
Спор был Валерию Игнатьевичу непонятен. Говорили о чем-то, что у него внутри. Он попытался ощутить это загадочное – и вдруг сердце забилось. Это не были обычные глухие удары, слышные снаружи, или смешное хлюпанье, слышное изнутри, когда медики обследуют больного. Это было – как будто цыпленок пробивает изнутри скорлупу и барахтается, чтобы раздвинуть возникшую щель.