Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Эхо любви. Стихотворения. Поэмы (сборник)
Шрифт:
Вслушайтесь:Та зима была, будто война, – лютой.Пробуравлена,Прокалена ветром.Снег лежал, навалясь на январь грудой.И кряхтели дома под его весом.По щербатому полю мороз крался.Кашлял новый учитель
Сергей Саныч.
Застывали чернила у нас в классе.И контрольный диктантотменял завуч…

Не узнаете ритм? Нет, не Евтушенко. Древнее. Меня засмеют, но я напомню: Сафо. «Радужнопрестольная Афродита…»

Конечно, это чушь собачья, и никакой Сафо Рождественский, я думаю, в эти минуты не вспоминал. А вспоминал – сорок трудный год, Омский госпиталь. И было «что-то», предшествующее стиху, то, что Маяковский называл «гулом», а Бродский – «сардоническим ритмом». Рождественский этому «гулу-ритму» предпосылает еще одно определение, для него важнейшее:

Сначала в груди возникает надежда,неведомый гул посреди тишины.Хоть строки еще существуют отдельно,они еще только наитьем слышны…

Первая строчка – ключевая, и именно она – самая «рождественская». Чем? Простотой, когда вдруг исчезают навороты, и кажется – проступает элементарность.

Да, это элементарность. В которой, в свою очередь, тоже проступает что-то.

Возникает надежда…

Надо только иметь доверие и вслушаться. Когда надежда возникает? В каком контексте?

В контексте безнадежности.

Кажется, это от предчувствия смерти. Черная обложка последней книги подчеркивает безмолвие горя: на черном поле – едва заметные инициалы: «Р. Р.».

Книга – о смерти, о подступающей смерти, об ожидании смерти. Можно сказать, попытка итога, последний рывок души: найти в случившемся – смысл. Но более всего, и глубже всего, и глуше – сама борьба души с подступающим небытием: попытка не согнуться.

Чисто «рождественская» оборона юмором:

Тихо летят паутинные нити.Солнце горит на оконном стекле…Что-то я делал не так?Извините:жил я впервые на этой Земле.

До нас – никого и после нас – никого. Зачем было это мгновенье жизни? Если оно бесследно, – какой смысл?

Маяковский, давний учитель, никакой пустоты не знал: оставались пароходы, строчки и другие долгие дела. Рождественский, поздний ученик, понял: ничего. Уплыли пароходы, забыты строчки, осмеяны, оболганы, ославлены дела. Дети ни о чем не спрашивают: смотрят и молчат. Их молчания не заглушить никакими криками. О, господи, в каком мы все дерьме…

Был крест – тяжко. Сброшен крест – еще тяжелее. Был страх – мучил. Пропал страх – стало еще страшнее. Было счастье. Оказалось, что показалось. И это «показалось» – остается единственным счастьем.

По отдельным

элементам все это, конечно, можно и признать, и отбросить. Кое-где Рождественский, дрогнув, пытается «исправить». Что-то о «Белом доме», о 1991 годе… И еще в том же духе: демократичное и перестроечное. Немного. Неловко. Мгновенная слабость души переходит в слабость строки.

А правда в том, что ничего «исправить» нельзя. Ни исправить, ни исправленному поверить. Ни перередактировать прожитое, ни переписать: ни строки.

Только вернуться мысленно и пережить еще раз. Пережечь в себе.

Мысленно возвращается к фигуре «бдительного, полуголодного» парня, сатанеющего в спорах. Это – Рождественский 1952 года. Стоит перед Мавзолеем. Шепчет Отцу и Богу: «Прикажи… и мы умрем…»

Смерть заложена в самое основание этой ликующей, уверенной жизни. Сначала – умереть за великое дело и только потом выяснить: за какое?

В сущности, это поэтическое прозренье: жизнь, возникшая из «ничего», носит в своих порах «ничто», и проходит сквозь мир вещей и событий. Насквозь проходит. Бесследно.

Лейтмотив прощальных стихов – вытекание. Не по Гераклиту: у того – живой водоворот. Здесь – течет, выскваживая: не удержать. «Все куда-то уходит, течет не спеша… Кран на кухне, умы из России». Кран на кухне – это опять-таки чистый Рождественский: оборона юмором. Но: реки крови. Вытекание бытия в ничто. Из ничего в ничто. Зачем?

«Чай возник из блюдца… (Опять та же усмешка. – Л. А.) Мир из хаоса возник. Дождь из тучи. А из утра – полдень. Ах, как много в жизни мы читаем книг!..»

Книги – особая боль. Книги, стихи, строчки. Если это единственная крепость, в которой бытие как-то удерживало смысл, то самое горькое в судьбе поэта – исчезновение стиха. Вытекание литературной судьбы в беспамятство. «С юности зачитанный до дыр, он потом ушел в разряд: «и др.»…

И вот это, пронзительное:

Постичь я пытался безумных событий причинность.В душе угадал…Да не все на бумаге случилось.

Решать, что случилось и чего не случилось на бумаге, – оставим на суд потомков. УЖЕ случилось: судьба, строчки, книги, прочное место в шеренге послесталинского поколения «шестидесятников». Это не уйдет в «и др.». Разве что вся шеренга, все поколение, весь исторический пласт сползет в забвенье, но тогда и «не жалко». На миру и смерть красна.

А вот когда весь мыслимый «мир» исчезает…

Я не о стихах – я о том, ЧТО в них засвидетельствовано. «Угадал душой»… Что?

Причинность искал в безумии событий.

Дитя Разума, светлый романтик, мыслящий отпрыск Гегеля, возвращенного Марксом с головы на ноги, – верил в практическое счастье земшарного человечества.

Финал: все опять на голове. И даже так: ВСЕГДА на голове, как выясняется. Конечно, с точки зрения постмодерна, поставангарда, постструктурализма и прочих современных концепций это нормально: обыкновенная рутинная абракадабра, где перемешанные «мотивы» составляют то ли взвесь, то ли смесь, то ли слизь:

Поделиться с друзьями: