Эхо любви. Стихотворения. Поэмы (сборник)
Шрифт:
Некоторые элементы этого рождественского пель-меля вполне сгодились на нынешних пирах духа. Что-то такое: «Говорящие на трех языках и не знающие своего». Что-нибудь «пышущее здоровьем и харкающее никотинной слизью». Что-нибудь из реальности новых кавказских войн: «купальники и бронежилеты».
Но Рождественский в роли сюрреалиста –
Для Рождественского это именно клиническое безумие. Срыв в хаос. Конец света. Ибо другое – бывает. Как именно, какое именно – он не знает, он не успел засечь, «не случилось». Он только учуял в душе, угадал, поверил.
И когда чаемое счастье, за которое так хотелось в юности – умереть, когда мечтаемое мировое сообщество разрушилось, – тогда обнажилось «ничто», и ничего более. И тогда осталось одно: «умереть».
Мужество Рождественского – не только в противостоянии подступающей физической смерти, хотя потрясает и это: «Неотправленное письмо хирургу» будет не раз перечитано и под чисто человеческим углом зрения. Но тут больше мужества духа, глядящего в глаза пустоте. Спокойное отрицание пустоты. Через констатацию.
Именно так: взглянуть в глаза пустоте и назвать ее. Преодолеть – назвав. Это мужество – не из физической, оно из духовной сферы.
Странный путь пролег в этой сфере у молодого сталинца – пионера – комсомольца: начинал как типичное дитя эпохи, кончил – как уникум, как мамонт, переживший ледниковый период, как одинокий метеорит, догорающий в пустоте.
В ситуации всеобщей хаотической перестройки и повального идеологического сиротства, когда оглашенные нео христиане состязаются с очнувшимися оккультистами, и вера накручивается на суеверие, человек, которого коснулась смерть, готов поверить во что угодно: в переселение душ, в рай на другой планете, в перевоплощение, в любую, самую фантастическую или самую жалкую форму «бессмертия» или «потустороннего» бытия, – но только не в собственное исчезновение. Он готов вообразить некую отвлеченную «общность» или некую отвлеченную «личность» – только бы не глядеть в ту ослепляющую пустоту, которую и определить невозможно, потому что она – ничто.
Большевизм, сотканный по исторической необходимости «из чего попало», распался на что попало, расползся на «нити», но если была в нем нить стальная, героическая, ни на что другое не годная, кроме самопожертвования ради великой идеи, какой бы она там ни оказалась, эта идея, – такая стальная нить должна была уйти в чистое небытие. Потому что она выкована из «ничего». Из чистой воли. Из человеческого, чисто человеческого… то есть без Бога и без всего, что опирается на Бога. Рождественский, «не верующий в Бога», отказывается менять это базисное мироощущение. Он не ищет утешений – он глядит в глаза небытию. Небытию общности. Небытию личности. Небытию Абсолюта. Небытию бытия.
Небытие – как мера бытия? Нет, жизнелюбивое идеальное здравомыслие, стоически фиксирующее, что жизнь сравнялась с нежизнью.
Формула самозаклания духа: «Захотелось уйти мне в себя, а там – никого».
Личность – базисная ценность, пароль и символ веры. Личность, изначально сотворенная из общественности и ради общественности. Если там – «никого», значит, это приговор всему.
В картину распадающейся Державы, которой пел когда-то Рождественский самые искренние гимны, ложится ровный, делящий надвое штрих: «Полстраны – угодники. Полстраны – доносчики». В карусель вырождения втянуты все.
«Полстраны уже сидит. Полстраны готовится». И потому виноватых нет: все имеют то, к чему готовы.
Последний горький вопрос брошен при прощании: может, «все мы гарнир к основному блюду, которое жарится где-то там…»
А если и там – ничего?
Это последняя точка, до которой доходит человеческий дух, роняя и отбрасывая самооправдания. На этой точке он замирает бездвижно. Внешние оправдания бессмысленны. Твоя
точка – это точка. «Тчк».Всю жизнь я смотрел на Рождественского, поражаясь «константности» его поэтического облика. Среди собратьев-шестидесятников он всегда выделялся несдвигаемой верностью однажды принятым ценностям. От него хорошо было отсчитывать, и всю жизнь (всю мою литературную жизнь), вглядываясь в мое поколение, я отсчитывал – от Рождественского. Другие петляли, крутились, кружились, отходили и уходили, менялись, метались, мотались. Рождественский – стоял. «Верстовой столб», – брякнул я когда-то. Конечно, в таком подходе к фигуре поэта было что-то обидное, но, как критик, я не мог удержаться.
Теперь, оглядываясь на его мучительную жизнь, я перед ним преклоняюсь – за эту каменную твердость, за верность себе, за невозможность вильнуть, примениться, приспособиться. Огромный смысл проступил в этой твердости. Следы великой драмы отпечатались на камне…
Поэзия – не отпечаток элементарной жизни и не скрижаль высокого духа; поэзия – это боль контакта между тем и другим. Человеческая черточка, трещина на камне – о чем говорит: о слабости человека или о каменной силе его?
И о том, и о другом. Это и есть поэзия: вздох сильного. Что-то свойски-простое – на вулкане, за мгновение до взрыва.
Волга-река. И совсем по-домашнему: Истра-река.Только что было поле с ромашками…Быстро-то как!..Может быть, может быть,что-то успею я в самых последних стихах!..Быстро-то как!..Поэзия – срыв каменной воли в тихий стон:Ах, как мы привыклишагать от несчастья к несчастью…Мои бесконечно родные,прощайте!Поэзия – стон к Богу, даже когда Его нет:Радуют не журавли в небесах, а синицы в руках…Быстро-то как!Да за что ж это, Господи?!Быстро-то как…Последняя книга Рождественского была сделана руками его родных: собрана женой, отредактирована дочерью. Напечатана в Нижнем Новгороде и, кажется, поначалу вручную.
Что это? Немощь и атрофия тогдашних столичных издательств? Или праведность людей, своими руками спасающих память о поэте?
И то, и другое.
Была страна, охватившая шестую часть земного шара. Потом сказали, что это была сплошь – зона.
Что же: страна или зона?
Уму не вместить. Поэзия – вмещает. И то, и другое.
Чтобы это почувствовать, надо потерять. Все потерять. И вернуть в стихе: «Эту зону. Незабвенную шестую часть земли».
Стихотворения и поэмы
Эхо любви