Эксперт № 33 (2014)
Шрифт:
Например, что для успеха индустриализации в средневековом Китае не хватило близких к поверхности залежей коксующегося угля, в изобилии встречающегося на Британских островах. Или что не институты права, а, напротив, феодальные междоусобицы вкупе с восстаниями так до конца и не разоружившихся крестьян (вроде Робина Гуда) заставили феодалов Запада пуститься в колониальную торговлю и сделаться вооруженными капиталистами. А также — что эпидемии, косившие средневековых европейцев в их скученных городах, создавали нехватку рабочих рук, отчего оказалось рентабельным поставить на шахту паровой насос вместо сотен бедняков с ведрами. Либо же — что англиканской церкви и ее расчетливой пастве, ревниво желавшей отделить себя как от французских философствующих католиков, так и от суровых голландских
Как ни находчивы недавние корректировки, главное условие возникновения капитализма на Западе все-таки лежит на поверхности. У позднего Вебера это главное условие несколько иносказательно определяется как соперничество многочисленных государей за космополитичный «мобильный капитал». Маркс и его соавтор бывший артиллерист Энгельс, горько-циничный умник Зиммель и не терпевший благоглупостей Шумпетер, многознающий Бродель, а в наши дни Чарльз Тилли и Джованни Арриги прямо соотносили консолидацию начатков капитализма с длительными многосторонними войнами среди держав Европы. Отсюда продолжавшиеся несколько столетий рост и рационализация налоговых систем, усовершенствование тактики и рекрутских наборов, технологические гонки вооружений и насаждение оружейных мануфактур; наконец, первые массовые рынки металла, древесины, текстиля, продовольствия и более всего финансов, требовавшихся для военных усилий. Крупный частный капитал исторически возникал в прямой связи с неуклонно растущими размахом и затратностью государственных войн.
Войны в Европе шли одна за другой, поскольку здесь, в отличие от Китая или Османской империи, почему-то (на подозрении протестантский раскол) так и не выделилось неоспоримого владыки, способного навязать всеобщий мир под своей (тоже, конечно, корыстной) дланью. Иначе говоря, на Западе сложилась конкурентная среда и одновременно сформировалось около десятка современных государств, пустившихся в не менее конкурентное завоевание колониальных империй за пределами Европы. Плюс двойная громадная географическая удача — восточноевропейские пространства изолировали Запад от степных кочевников и аграрных империй Востока, а по ту сторону Атлантики обнаружились целых два природно богатых и, в сущности, беззащитных континента. (Географические призы сходного порядка выпали и Руси — во что бы она эволюционировала без южных степей, Урала и Сибири?)
Итак, где-то между 1450 и 1650 годами в атлантической части Западной Европы возникает социально-эволюционная мутация беспрецедентного в истории человечества динамизма и вирулентности. Новые «гибридные» капиталистические государства Запада воспользовались своим подавляющим преимуществом в вооружении, транспорте и, главное, в организации для «открытия» и подчинения себе всех прочих человеческих обществ на всех уровнях эволюционного развития. В истории, может, и случались более жестокие завоеватели (хотя не говорите этого потомкам индейцев и африканских рабов), но никогда не было завоевателей столь глобальных и последовательно расчетливых. Империалисты Запада не ограничивались простой данью, а переделывали, перецивилизовывали и модернизировали целые страны и континенты на зависимый от себя колониальный лад.
К концу XIX века глобализация была в целом завершена, а вся планета впервые поделена на передовой империалистический центр и колониальную периферию. Конструкция мирового господства выглядела несокрушимой и воздвигнутой на века, прочнее монументов Римской империи. И вдруг триумфальные империалисты Запада покончили с собой.
Конкуренция держав породила в Европе капитализм, и та же державная конкуренция капитализм едва не убила.
Формально рациональная организация
Покончили, конечно, нечаянно — не совладали с управлением собственной беспрецедентной мощью. В мемуарах потрясенных современников довлеет образ гигантских колес адской машинерии, остановить которую оказалось не под силу никаким кайзерам, финансовым
воротилам и хитроумным дипломатам. В чем состояла эта невиданная мощь и в чьих руках она оказалась в ходе фактически тридцатилетней войны 1914–1945 годов? Это главные вопросы ХХ века.Наблюдательнейший историк Новейшего времени Эрик Хобсбаум отмечает загадочную способность модных портных интуитивно угадывать дух сменяющихся эпох. В самом деле, картинки западной моды 1913 года вполне еще продолжают замысловатые и отчетливо классовые типы одежды предшествующего столетия. Джентльмены с ухоженными усами и бакенбардами в сюртуках и цилиндрах; светские дамы с роскошными прическами, в кринолинах и шляпках с перьями; рабочие в кургузых пиджаках со столь же непременными пролетарскими кепками и работницы в широких блузах или накрахмаленных передниках прислуги. То были наряды Belle 'Epoque, прекрасной довоенной поры, когда рантье стригли купоны, аристократы блистали на балах, мелкая буржуазия копила облигации на старость под традиционные три процента, а западные рабочие начинали избирать своих социал-демократических вождей в парламенты в умеренной надежде на государственное страхование и пенсии. Такова публика с разных палуб сияющего электричеством, обуреваемого чувством собственной мощи «Титаника».
Жорж Барбье. Танец. 1914
Уже в следующем десятилетии мода стремительно упрощается и нивелируется. Наступает массовое общество. Теперь господствуют стрижки и деловые костюмы, причем среди женщин едва ли не больше, чем среди мужчин. На смену вальяжным сигарам идут дешевые массово производимые сигареты. И куда мрачнее, распространяются кожанки, одежда летчиков и комиссаров; плащи-макинтоши, знаковый атрибут тайных агентов, и полувоенные френчи всевозможных диктаторов и вождей, от Керенского к Сталину, Гитлеру и далее к Мао Цзэдуну, Джавахарлалу Неру, Мобуту Сесе Секо.
Заметьте, что все это вариации на тему униформы крупных знаковых организаций современности: железных дорог, армий, корпораций и министерств. У гигантских организаций нередко сокращенные, телеграфно-шифрованные названия, отчего ключевые слова «центр(альный)», «верх(овный)», «глав(ный)», «ген(еральный)» приобретают еще более внушительное, а с приставкой «спец-» и подавно зловещее звучание. Это уже мир Кафки, Замятина, Оруэлла и, слава богу, также Гашека (как нам без солдата Швейка), а не почтенных Диккенса, Гюго, Толстого и Достоевского.
Истоки западного организационного формализма, конечно, прослеживаются специалистами глубоко в истории. Одни выделяют эффект Римской церкви и средневековых монастырей с их писаными уставами, обширными монастырскими хозяйствами и вполне современными фракционными интригами по поводу доктринальных пунктиков и избрания иерархов. (Заметим, что буддизм дает другой пример мировой религии с монастырской и нередко вполне «стяжательской» организацией, чье средневековое влияние сегодня обнаруживается в самобытном капитализме Японии, Кореи и Китая.)
Другие историки и макросоциологи упирают на организационную рационализацию военного дела. Основной тактикой варварских, а затем и средневековых войн была сшибка толп остервенелых мужчин с заостренными кольями-копьями и заточенными ломами-мечами. Классическую фалангу возродили на закате Средневековья швейцарские наемники-пикинеры, способные как профессионалы-однополчане и односельчане из того же кантона хладнокровно стоять в строю буквально друг за друга. Пикинеры и английские лучники положили конец рыцарскому индивидуализму.
Эдвард Мунк. Рабочие, возвращающиеся домой. 1913–1914
С появлением фитильных ружей дисциплинированное перестроение воинских шеренг для перезаряжания после залпа первыми вводят предприимчивые голландцы и следом их прямые ученики шведы. Этому были вынуждены последовать их враги — католические испанцы и французы. Далее тактика регулярного пехотного строя распространяется по всей Европе — кто не перенял, тот проиграл.