Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

– Странное понимание гуманности... Да еще злоба какая-то болезненная...

– Не путай причины и следствия! «Болезненное состояние само есть вид злобы. Против него есть у больного только одно великое целебное средство, - я называю его русским фатализмом, тем фатализмом без возмущения, с каким русский солдат, когда ему слишком тяжел военный поход, ложится наконец в снег...»

– Наши мужики в сугробы валятся не от усталости, а только от водки и самогонки, - попытался было раскрыть отечественные тайны Борис, но проводник его не слушал, продолжая токовать, словно тетерев в лесу:

– «Ничего вообще больше не принимать, не допускать к себе, не воспринимать в себя, - вообще не реагировать больше... Глубокий смысл этого фатализма, который не всегда есть только мужество к смерти, но и сохранение жизни

при самых опасных для жизни обстоятельствах, выражает ослабление обмена веществ, его замедление, род воли к зимней спячке. Несколько шагов дальше в этой логике, и приходишь к факиру, неделями спящему в гробу... Так как люди истощались бы слишком быстро, если бы реагировали вообще, то они уже вовсе не реагируют: это логика. Но ни от чего не сгорают быстрее, чем от эффектов злобы. Досада, болезненная чувствительность к оскорблениям, бессилие в мести, желание, жажда мести, отравление во всяком смысле – все это для истощенных есть несомненно самый опасный род реагирования: быстрая трата нервной силы, болезненное усилие вредных выделений, например, желчи в желудок, обусловлены всем этим. Злоба есть нечто запретное само по себе для больного – его зло: к сожалению, также и его самая естественная склонность...»

– Я лично всего больше гневался от бессилия, - вспомнил свою биографию ЕБН.

– Это ты зря! «Злоба, рожденная из слабости, всего вреднее самому слабому, - в противоположном случае, когда предполагается богатая натура, злоба является лишним чувством, чувством, над которым остаться господином есть уже доказательство богатства. Кто знает серьезность, с какой моя философия предприняла борьбу с чувством мести и злобы вплоть до учения о «свободной воле» - моя борьба с христианством есть только частный случай ее – поймет, почему именно здесь я выясняю свое личное поведение, свой инстинкт-уверенность на практике. Во времена упадка я запрещал их себе, как вредные; как только жизнь становилась опять достаточно богатой и гордой, я запрещал их себе, как нечто, что ниже меня. Тот «русский фатализм», о котором я говорил, проявлялся у меня в том, что годами я упорно держался за почти невыносимые положения, местности, жилища, общества, раз они были даны мне случаем, - это было лучше, чем изменять их, чем чувствовать их изменимыми, - чем восставать против них...

Принимать себя самого, как фатум, не хотеть себя «иным» - это и есть в таких обстоятельствах само великое разумение».

– Ты так разумно говоришь, вел себя чуть ли не как ангел во плоти (я имею ввиду, конечно, твое пребывание на земле). Но посмотри: сколько людей настроены против тебя!

– «Я никогда не знал искусства восстанавливать против себя даже, когда это представлялось мне очень ценным... Можно вертеть мою жизнь во все стороны, и редко, в сущности один только раз, будут открыты следы недоброжелательства ко мне, - но, может быть, найдется слишком много следов добрых отношений ко мне... Мои опыты даже с теми, над которыми все производят неудачные опыты, говорят скорее в их пользу; я приручаю всякого медведя; я делаю канатных плясунов все еще благонравными. В течение семи лет, когда я преподавал греческий язык в старшем классе базельского педагогического училища, у меня ни разу не было повода прибегнуть к наказанию; самые ленивые были у меня прилежны...»

– Ага, тебя бы в российское ПТУ!
– возразил Ельцин.
– Их питомцы любого учителя-херувима массовым детоубийцей сделают!

Ницше только отмахнулся от него:

– «Я всегда выше случая: мне не надо было быть подготовленным, чтобы владеть собой. Из какого угодно инструмента, будь он даже так расстроен, как только может быть расстроен инструмент «человек», если я не болен, мне удается извлечь нечто, что можно слушать. И как часто слышал я от самих «инструментов», что еще никогда они так не звучали...

Моя природа хочет, чтоб я в отношении каждого был мягок и доброжелателен – у меня есть право на то, чтобы не делать различий: это не мешает однако, чтобы у меня были открыты глаза. Я не делаю исключений ни для кого, меньше всего для своих друзей, - я надеюсь, в конце концов, что это не нанесло никакого ущерба моей гуманности в отношении их... Несмотря на это, остается верным, что ... в доброжелательстве ко мне больше цинизма, чем в какой-нибудь ненависти...»

– Опять опровергаешь

свои собственные утверждения! То ты безразличен ко всему, как философ – стоик; то фанатичен, как мусульманин-ваххабит; то нетерпим к чужим идеалам, как крестоносец, - Ельцин, видимо, поднабрался у своего гида поэтических сравнений...

– Мы говорим о разных вещах. Я миролюбив в мирное время. «Иное дело война. Я по-своему воинственен. Нападать принадлежит к моим инстинктам. Уметь быть врагом, быть врагом – это предполагает, может быть, сильную натуру, во всяком случае, это обусловлено во всякой сильной натуре. Ей нужны сопротивления, следовательно, она ищет сопротивления: агрессивный пафос так же необходимо принадлежит к силе, как чувство мести и злобы к слабости. Женщина, например, мстительна: это обусловлено ее слабостью, так же как и ее чувствительность к чужой беде. Сила нападающего имеет в противнике, который ему нужен, род меры; всякое возрастание проявляется в искании более сильного противника – или проблемы; ибо философ, который воинственен, вызывает и проблемы на поединок. Задача не в том, чтобы победить вообще сопротивление, но преодолеть такое сопротивление, на которое нужно затратить всю свою силу, ловкость и умение владеть оружием, - равного противника... Равенство перед врагом есть первое условие честной дуэли...

Нападение есть для меня доказательство доброжелательства, при некоторых обстоятельствах даже благодарности. Я оказываю честь, я отличаю тем, что связываю свое имя с вещью, с личностью: за или против – это мне безразлично.

... И ныне я также любезен со всеми, я даже полон внимания к самым низшим: во всем этом нет ни зерна высокомерия, ни скрытого презрения. Кого я презираю, тот угадывает, что он мною презираем: я возмущаю одним своим существованием все, что носит в своем теле дурную кровь...»

Давай заглянем в мое детство и юность...

... Нескольким школьным товарищам показался неправдоподобным рассказ о древнеримском герое Муции Сцеволе, и они заявили: «Ни у одного человека не хватило бы мужества положить в огонь руку». Фридрих вынул из печи раскаленный уголек и положил себе на ладонь. Знак от этого ожога остался у него на всю жизнь, тем более, что он искусственно поддерживал и растравлял рану, вливая в нее расплавленный воск.

... В университете Ницше захотел драться на дуэли, чтобы стать настоящим «закаленным» студентом. Не найдя реально врага, выбрал одного из безобиднейших своих товарищей.

– «Я – новичок, я хочу драться. Вы мне симпатичны, хотите драться со мной?»

– «Охотно», - ответил тот.

И Ницше получил удар рапирой.

– Драться с теми, кто тебе симпатичен, а не с врагами... Какое извращение!
– пробормотал потрясенный любитель кулачных боев...

– Ты же сам часто действовал по принципу «Бей своих, чтоб чужие боялись!» - поддел собеседника философ.

– При таком мировоззрении неудивительно, что ты всю жизнь страдал от одиночества!

– Возражаю против терминологии! «Страдать от одиночества есть также возражение, - я всегда страдал только от множества... Великий человек отталкивается, оттесняется, мукой возносится в свое одиночество».

– Ты свое несчастье пытаешься выдать за свои добродетели и преимущества!
– догадался ЕБН.

Гюстав Флобер поддержал его:

– Вы правы, герр экс-президент! «... И за все эти долгие годы скитания ни минуты бодрящего отдыха в веселом дружеском кругу, и ночью ни минуты близости к нагому и теплому женскому телу, ни проблеска славы в награду за тысячи напоенных безмолвием, беспросветных ночей...

... Его одиночество простирается... через всю его жизнь от края до края.

Изредка гость, чужой человек, посетитель. Но слишком уже затвердела кора вокруг жаждущего общения ядра: отшельник облегченно вздыхает, оставшись наедине со свои одиночеством. Способность к общению безвозвратно утрачена за пятнадцать лет одиночества, беседа утомляет, опустошает, озлобляет того, кто утоляет жажду только самим собой и постоянно жаждет только самого себя. Иногда блеснет на краткое мгновение луч счастья: это – музыка. Представление «Кармен» в плохоньком театре в Ницце, две-три арии, услышанные в концерте, час-другой, проведенный за роялем. Но и это счастье сопряжено с насилием: оно «трогает его до слез». Недоступное уже утрачено настолько, что проблеск его причиняет боль.

Поделиться с друзьями: