Елена
Шрифт:
Напоминание оказалось болезненным. Прошло несколько месяцев после возвращения домой, и Елена свела знакомство с неким Арамом (тогда же ее осенило насчет роковой роли буквы «А» в ее судьбе, и в дальнейшем она приглядывалась с интересом, но и подозрением ко всяким Ашотам, Аршакам, Арменам, Артаваздам, Артаксерксам, Адамам, Аленам, Ахиллесам, Альмавивам и прочей нечисти, начинавшейся с первой буквы всех алфавитов), юношей, вне всякого сомнения, умным – ибо он был математиком, и талантливым – ибо обладал прекрасным нежным тенором и не изолированным (в музыкальном смысле, как то случилось с Елениным родным братом, наделенным голосом звучным, как иерихонская труба, и почти столь же разрушительным, поскольку господь бог забыл присовокупить к сему хотя бы приблизительное подобие слуха), не изолированным, а прекрасно сочетавшимся с другими компонентами музыкальной одаренности. Имелись у него и иные достоинства, и Елена отдала ему свое сердце, невзирая на невзрачный его вид и малый рост. Обнаружился нестандартный сердцеед у Елены на участке, в семействе, которое она часто пользовала, как врач, прибегая не менее двух раз в неделю по зову мамаши, женщины болезненной, капризной и разговорчивой. Надо сказать, что Елена уже с первого года работы с великим пылом отдавалась одной из составляющих врачевания, а именно, словотерапии, и с неусыпным вниманием слушала пациентов, утешала их и ободряла, почему и пропадала на вызовах целыми днями, проводя по часу у всякого, кому излить душу было некому, кроме участкового врача. Так и Арамова мать давным-давно изложила ей всю свою биографию разведенной женщины, вырастившей в одиночестве двух детей, давшей им образование и ожидавшей теперь плодов тяжких трудов своих, и когда однажды Елена столкнулась в дверях с Арамом, она уже знала всю его подноготную, от детских инфекций и школьных отметок до институтских подружек и всяческих хобби, главными из которых были пение и пешие походы к архитектурным памятникам. С пеших походов и пошло. С пеших походов и пения, которые, по чести говоря, трудно было отделить друг от друга, так как Арам обожал петь в церквях, не действующих, конечно, а пустующих, обезвреженных советской властью, очищенных от опиума для народа и предоставленных в распоряжение туристов. Разговорились в коридоре, речь, естественно, зашла об архитектуре – как уже упоминалось, в архитектуре разбирается каждый армянин, и Арам с Еленой не были
10
Шаракан – духовное песнопение.
Встрече предшествовала поездка на Волго-Дон, как именовалось в народе (армянском) путешествие на теплоходе по великой русской реке с прилагавшимися населенными пунктами, каналами, шлюзами и кусочком Дона, и из поездки этой Елена, помимо купленных в Саратове агатовых бус и неизбежно сбившихся в один пестрый ком впечатлений от разных приволжских городов, вывезла знакомство или, лучше сказать, приятельские отношения с некой супружеской парой, завязавшиеся с забавного эпизода: не то в Куйбышеве, не то в Горьком на пристани Елена столкнулась с мужской половиной пары. Увидев ее, сопутешественник стал с хихиканьем описывать, как только что в парфюмерном магазине, где он обзавелся одеколоном «Лаванда», продавщица крикнула ему вслед:
– Тару в магазине не бросать!
– Неужели я похож на русского? – спросил он, отсмеявшись, и когда Елена решительно замотала головой, сунул ей руку, представившись: – Джон.
– На англичанина тоже не очень смахиваете, – заметила Елена, и Джон, разразившись неадекватно громким хохотом, потащил ее знакомиться со второй половиной пары, именуемой Сатеник.
Супруги пригласили Елену в гости через неделю после возвращения, и когда она вошла в небольшую, тесно заставленную мебелью гостиную, с дивана поднялся ей навстречу невысокий (но где взять?.. мда…) моложавый мужчина с большеглазым приятным лицом, неуловимо напоминавший Шарля Азнавура. Через час, когда Елена со стопкой грязных тарелок вышла вслед за Сатеник на кухню, та шепнула ей, прикрыв на всякий случай поплотнее дверь:
– Приглядись, Елена. Артем тоже разведен, детей все равно что нет, бывшая жена вышла за другого и как отрезала, даже от алиментов отказалась, человек, сама видишь, неглупый, с Джоником пятнадцать лет в одном отделе, так что никаких неожиданностей быть не должно… Приглядись.
Елена смутилась было, но потом призналась, что уже приглядывается. А когда поздно вечером говорливый, всю дорогу сыпавший остротами Артем, прощаясь у подъезда, предложил встретиться на днях еще, она согласилась столь поспешно, что потом долго досадовала на себя.
Не прошло и месяца, как Елена водворилась в Артемовой двухкомнатной квартире, слегка потеснив хозяина, прежде роскошествовавшего в одиночку на двуспальной кровати. К счастью для Торгома (ибо немецкий гарнитур, потускневший после двух переездов, да и потрепанный, не столько Еленой и первым ее супругом, сколько неугомонным Елениным племянником, возымевшим обыкновение скакать на выставленных на веранду диване и креслах, был продан за полцены, и деньги проедены или, скорее, прокучены – опять-таки не Еленой, а самолично Торгомом), итак, к полному удовлетворению любящего отца гостиная, как и спальня были уже обставлены, и ему оставалось только раскошелиться на скромный наборчик кухонной мебели, дабы гастрономические упражнения Елены получили достойное обрамление. Впрочем, будем справедливы к поклоннику папы Горио, на радостях, что дочь, наконец, пристроена, Торгом готов был и не на такие подвиги. Шкафчики и табуретки явились практически молниеносно, словно сотворенные из воздуха, собственно, почти так оно и было, у всякого, более или менее знакомого с советскими реалиями, напрашивался вывод, что возникли они по волшебству в пустом, как торичеллиевы полушария, магазине пусть не из воздуха, но разноцветных портретиков основателя сказочного царства, где подобная магия служила первейшим источником существования. Однако независимо от кухонной и иной мебели, независимо от наличия или отсутствия любых житейских удобств и материальных благ, как таковых, Елена была счастлива. Совершенно счастлива целых десять дней, может, две недели или даже месяц. Это было видно за километр, стоило только взглянуть на выражение лица, с которым она слушала остроты и каламбуры мужа (мужа, правда, пока гражданского, в загс она не торопилась, дабы не потерять бабушкину квартиру, где была прописана в единственном числе – не считая самой бабушки, конечно), самозабвенно, закинув голову, смеялась его шуткам и впитывала его сентенции. Артем любил поговорить, и отнюдь не о работе, что выгодно отличало его от многих и, естественно, радовало Елену, которая ничего не смыслила в конструкциях, срезах и сечениях, составлявших предмет его трудов, он даже слишком любил поговорить, конкурируя с самой Еленой, ведь она, как и большинство женщин, тоже была не прочь поупражнять мышцы языка и прилегающих к оному территорий, но все же с готовностью, особенно, на первых порах, умолкала, когда слово брал Артем, в надежде услышать влюбленные речи. Правда, Артем речей о любви не вел, он терпеть не мог сюсюкания, так что Елене приходилось довольствоваться надеждой. Однако, прошел месяц, и у нее стала мелькать мысль, что словоговорение, если угодно, словесные фейерверки поглощают у него слишком много энергии, можно сказать, всю энергию, даже ту ее часть, которую полагается растрачивать исключительно по ночам. Ибо почти каждый вечер новоиспеченный супруг, пожелав ей спокойной ночи, поворачивался к ней спиной и засыпал сном неполовозрелого мальчугана – крепко и без сновидений, эротических уж наверняка. Вначале Елена смущалась, потом стала делать попытки нарушить этот покой, иногда супруг реагировал адекватно, чаще вовсе не реагировал, со временем стал отвечать раздраженными высказываниями типа:
– Я, извини, не пионер, чтоб всегда быть готовым, да и ты уже не девочка, могла б думать еще о чем-нибудь кроме секса…
Последний упрек Елена считала несправедливым, ее интересовал отнюдь не только тот аспект жизни, которым Артем столь демонстративно пренебрегал, к тому же она была убеждена, что в двадцать девять лет к телесным наслаждениям равнодушны лишь больные с эндокринной патологией, да и в сорок, которые недавно стукнуло Артему, нормальные мужчины ведут себя иначе. Она проводила у зеркала времени больше, чем когда-либо в жизни, пытаясь доискаться, нет ли в ее облике какого-либо ранее незамеченного дефекта, могущего катастрофически влиять на мужские способности, но не находила такового и не потому, что была недостаточно к себе строга, а просто его не существовало (в этом, читатель, мы вынуждены с ней согласиться), во всяком случае, настолько весомого, чтоб отвратить от нее, которой домогалось немало особей не только одного с Артемом пола, но и возраста, здорового мужчину без патологических наклонностей. И добро б, сам Артем вызывал бы у нее эмоций… ну например, столько, сколько Алик, тогда она могла б, в конце концов, махнуть на него рукой и обратить неутоленные взоры (и все прочее) в сторону. Но увы, муж был мил и желанен, и сложившееся положение приводило Елену в отчаянье. К тому же Гермиона… Появись на свет Гермиона, Елена, возможно, отвлеклась бы, занялась чадоращением и забыла о всяких пустяках, да вот беда, с Гермионой тоже не получалось, и Артем (надеявшийся, видимо, как лорд из иностранного юмора, что появление наследника избавит его от необходимости повторять нелепые телодвижения) ворчал иногда:
– Черт возьми, другие женщины беременеют, стоит с ними поздороваться!
На что Елена раздраженно отвечала, что у нее, слава богу, все в порядке, но гинеколог велел ей вести интенсивную половую жизнь.
– Интенсивную, хм… А почему бы твоему гинекологу самому этим не заняться, – бормотал недовольный Артем и сердито добавлял: – Я – интеллектуал, а не…
От следующего слова Елена вначале краснела с непривычки, потом постепенно привыкла и стала ядовито отвечать:
– А жаль!
Впрочем, до яда было еще далеко, на первом этапе в ее голосе звучала грусть, потом раздражение, потом… Но надо было как-то сублимировать невостребованные инстинкты, и Елена обратила тоскующий взор к профессиональным ценностям. Что далось ей нетрудно, ибо как раз к этому времени подоспели перемены в политике, а именно, советско-китайские отношения сдвинулись с точки замерзания… по-видимому сдвинулись, вывод этот Елена сделала задним числом, значительно позднее, тогда ей такие сдвиги были до лампочки или китайского фонарика, она, как и большинство более или менее здравомыслящих людей, не читала газет и не смотрела программу «Время», потому об отношениях такого рода вместе с потеплениями и похолоданиями
в них могла судить только по последствиям в виде, например, китайских полотенец, даримых или не даримых больными, или в разговорах об иглотерапии. Искушенный читатель не станет спрашивать, каким образом иглотерапия связана с советско-китайскими отношениями, ему отлично известен ответ. Абсолютно естественным для советской власти было во время общего похолодания объявить иглотерапию шарлатанством, а иглотерапевтов – аферистами и чуть ли не убийцами, а после потепления позволить медикам ознакомиться с таинственным восточным искусством врачевания, при этом, разумеется, решительно раскритиковав и отбросив его не вполне материалистические аспекты. Елене нравилось все таинственное, кое-что восточное, к тому же она уже, несмотря на не слишком большой опыт, но имея голову на плечах (чего читатель, возможно, еще не заметил, но мы позволим себе это постулировать, поскольку знакомы с ней ближе, правда, рекомендовать ее в качестве великого мыслителя мы тоже не станем, да и кто нам поверил бы, аплодисменты мы сорвали б, скорее, задав вечный мужской вопрос: «почему бог, создав женщину, не наделил ее разумом?», вопрос, ответ на который очевиден – да потому что в ребре нет мозга, даже костного; а если серьезно, то избыточный интеллект для женщины беда, а не удача, и господь бог был милостив, избавив слабый пол в его подавляющем большинстве от этого данайского дара; что касается Елены, об излишествах речь не идет, однако, интеллект у нее все же наличествовал), так вот, имея не совсем пустую голову на плечах, она стала потихоньку разочаровываться в медицине обычной, поневоле попиравшей первую врачебную заповедь «не вреди». Еще в институте ее заставляли вздрагивать приписанные к каждому мало-мальски действенному лекарству бесчисленные противопоказания и побочные действия, а работая на участке, она столкнулась с людьми, полностью отупевшими от транквилизаторов и превратившимися в абсолютных рабов таблетки, с астматиками, здоровье которых было разрушено, как старый мир – до основания, панацеей последних десятилетий – кортикостероидами, и прочая, прочая. В сущности, у поликлинического врача, к которому относятся пренебрежительно, как к неудачнику, застрявшему на низшей ступени карьеры, есть преимущества, врачу в клинике неведомые: участковый врач видит последствия лечения, в то время, как в клиниках назначают новомодный препарат и выкидывают больного вон, представляя себе дальнейшее, в основном, теоретически. Особенно резвятся всякие профессора и доценты, выискивая наиновейшие и наидефицитнейшие (в те времена) названия и вызывая тем самым почтительное удивление у пациентов… Собственно говоря, от врача и ждут, чтоб он назначил лекарства, чем больше, тем лучше, и для того, чтоб эти ожидания обмануть, нужна недюжинная смелость, ведь если, потратив массу времени на убеждения и уговоры, уходишь, ограничившись минимумом или, не дай боже, не выписав ничего, закрыв за тобой дверь, домочадцы больного презрительно обмениваются репликами:– Ну и врачи пошли, ни черта не знают!
– Небось купила диплом, а сама ни бум-бум.
Насколько проще настрочить несколько рецептов и кинуть, как кость псу – пусть травится. Хотя пес-то как раз не отравится, он умнее… Так печально размышляла Елена над очередной историей болезни, когда в ее кабинет вошел пациент, явившийся за бюллетенем, и положил на стол книгу.
– Вот, доктор, разрешите вам презентовать. Мне она ни к чему, купил когда-то из любопытства…
Книга оказалась «Чжень-цзю-терапией» Чжу Лянь, руководством по акупунктуре, проникшим в СССР в благоприятный период советско-китайской дружбы в конце пятидесятых и давно ставшим библиографической редкостью, осевшей в домах разных физиков, экономистов, химиков и прочих любителей медицинской литературы. Пациент, получив свое, удалился, скамейка в коридоре, где обычно теснились ожидающие приема больные, пустовала, и Елена открыла книгу, следствием чего явился очередной чувствительный урон, нанесенный Торгомовой мошне.
– Уфф, – сказал Торгом, вернувшись домой после делового свидания с директором некого института, – теперь все. Лучшего места работы в Ереване не найти, так что больше расходов на твое трудоустройство не предусматривается. Учти и не ссорься с коллективом. С директором можешь.
С коллективом Елена ссориться не собиралась, она вообще редко с кем ссорилась, имея характер миролюбивый и коммуникабельный, а вот насчет директора Торгом ткнул пальцем даже не в уютное, тесное земное небо, а в бесконечный космос. Хотя, оговоримся, не в частности, а в целом. То есть не в конкретном Еленином случае, ибо Елена не ссорилась и с директором, вернее, директор с ней не ссорился, но отнюдь не по той причине, которую имел в виду Торгом. Ибо взятки, которые брал директор, а брал он их во множестве, не оказывали никакого влияния на его самочувствие или самосознание или… словом, он вел себя так, словно б и не брал, и получалось это у него настолько естественно, что не только тот, кто подозревал, что дали, но и тот, кто давал сам, мог в этом, пожалуй, усомниться.
Однако новое место работы Елены заслуживает того, чтоб ознакомиться с ним более детально. Итак.
Институт, куда Торгому удалось пристроить свое чадо, был настоящим заповедником, где в условиях, близких к естественным, но безопасных, проводили пять рабочих дней в неделю всяческие дочери, невестки и жены. Ибо труд (или, по крайней мере, диплом) медика в Армении считался престижным, и многие из тех, кто был при выгодном деле или большой должности (что само собой подразумевает и дело) с удовольствием отдавали дочерей в мединститут – дочерей, потому что сыновей предпочитали пустить по своим стопам, в мир больших должностей и выгодных дел, а самые высокие должности принадлежали отнюдь не к миру медицины, да и выгодные дела тоже. (О дочерях самих медиков мы скромно умалчиваем, perspicua vera non sunt probanda [11] ). Таким образом, возник целый пласт медицински образованных женщин из «хороших домов», которых желательно было устроить на подходящую работу. Тут и пригодился Институт. Работенка там была непыльная, выражаясь по-врачебному, некровавая, поскольку занимался Институт, в основном, реабилитацией, тяжелые больные попадали туда редко, посему угроза душевных травм была сведена почти к нулю, а трудные, бессонные дежурства случались не чаще раза в год, ибо тамошние больные по ночам обычно спали. С другой стороны, реабилитировали больных всяких, так что круг причастных к тому врачебных специальностей был широк, опять же мужчины туда шли со скрипом, поскольку содержать семью на заработки (не зарплату, на зарплату советского медика семью не содержали, это исключалось априори) врача было проще хирургу или, во всяком случае, тому, кто имеет дело с больными тяжелыми, словом, к моменту внедрения в Институт Елены тот был полон прекрасных дам, большинство которых принял уже нынешний директор (предварительно выдворив на пенсию дам менее прекрасных, во всяком случае, не столь хорошего происхождения и хуже обеспеченных). И ни одна, добавим, не попала в Институт просто так. Однако это «не просто» отличалось отнюдь не только количественно. И хотя борзые щенки здесь не фигурировали, но попадались вещи весьма примечательные, типа оконных рам или холодильников, причем оседавших вовсе не в директорском доме (впрочем, и дом директорский, разумеется, был в полном порядке), срабатывал один из интереснейших феноменов советской эпохи, когда «хозяева» предприятий, институтов, больниц и тому подобное изощрялись всячески, как на законном поле, так и далеко за его пределами, дабы поддержать и оптимизировать существование «своего» заведения. Вслед за появлением в одном из отделений в качестве ординатора дочери директора мебельной фабрики обновлялись кровати и диваны, жена деятеля из управления торговли влекла за собой, как комета, целый хвост разнообразных предметов, от кондиционеров до занавесок. Палаты оклеивались импортными обоями, в ординаторских появлялись немецкие шкафы и письменные столы, в холлах и палатах-люкс цветные телевизоры, врачующим дамам шились белые халаты по мерке, снятой специально приглашенными работницами ателье, заведующий которым возымел желание видеть свою племянницу среди институтских массажисток, ковры и зеркала украшали полы и стены. Ковры и зеркала! Вы только вдумайтесь, читатель. За время своей врачебной карьеры Елена перевидала немало лечебных учреждений, от деревенской ЦРБ в Ноемберяне, где она побывала в студенческие годы на так называемой практике, и провинциальных по имперским меркам ереванских больниц и поликлиник до самых что ни на есть столичных заведений – в Питере, где ей довелось в скором будущем пройти усовершенствование в гигантской клинике, раскинувшейся на несколько кварталов, и в Москве, куда ей предстояло отправиться несколько позже, дабы ознакомиться во всесоюзном научно-исследовательском институте с методикой определения чего-то там совершенно необходимого, наконец, она застала пору бесславного конца советской бесплатной медицины в Таллине, и везде, в любом из этих учреждений, разбросанных на территории, равной не четырем, а доброму десятку Франций, палаты были тесно заставлены койками, как прихожая пьяницы пустыми бутылками, а уныло выстланные линолеумом коридоры, в лучшем случае, чисто выметены и даже вымыты, но неизбежно голы. И вдруг лоснящийся от свежей мастики паркет, ковровая дорожка, полированные двери в палаты, обновлявшаяся каждый год побелка, люстры, картины, удобные кресла и диваны, журнальные столики и обязательные шахматы (ибо больным надлежало не только телесно оздоравливаться, но и морально очищаться и интеллектуально расти, пациенты, пойманные за игрой в карты подлежали немедленной выписке, но шахматы неуклонно поощрялись). И среди всего этого великолепия, крадучись по-тигриному бесшумно и столь же опасно, бродил директор. Он изучал паркет в коридорах и унитазы в туалетах, он проводил пальцем по полированным поверхностям, и если на кончике нехитрого контрольного инструмента оказывалась хоть одна пылинка, стены содрогались от громов и молний, которые он метал в санитарок, старшую сестру и зав. отделением. Перепуганные сотрудники прятались кто куда, дожидаясь, пока гроза стихнет, а громовержец тем временем возникал на другом этаже у дверей ординаторской, и горе врачихе, которую он застукал с сигаретой (с женским курением он боролся нещадно, возмущение мужей и отцов в сравнении с гневом этого блюстителя патриархальных нравов выглядело б вялым одобрением) или за невинной чашкой кофе – независимо от того, кому она доводилась родственницей и какой вклад сделала в его личное или институтское благополучие (отметим в скобках, что грань между первым и вторым расплывалась, ибо прямым следствием процветания Института было стремление больных в него попасть, пациенты выстаивали – или, скорее, вылеживали, длинные очереди и более того, за возможность лечиться, пребывая в двухместной палате с холодильником, при вполне съедобной пище да еще и с телевизором в десяти метрах от дверей палаты готовы были – что?.. правильно: за-пла-тить). Он никого не боялся, ибо среди упомянутых вкладов были, помимо вещественных, ощутимых, также и нематериальные, но отнюдь не менее, а может, и более весомые. А именно, связи. Контакты. Посему он позволял себе наорать на любую или почти любую из своих прекрасных дам (обходя разве что невестку царствующего монарха да жену собственного министра), если находил к тому причину или хотя бы повод. Впрочем, у него была и одна странная черта, он ценил хороших работников независимо от собственных выгод, и на Елену, например, никогда не повышал голоса. Ибо Елена, как нам уже известно, не знала удержу в верности клятве Гиппократа, особенно, с тех пор, как обнаружила внутри, так сказать, в недрах, призвания вообще призвание в частности, она чуть ли не ночевала на работе и зачастую вместо трех уходила в пять, благо Артем появлялся не раньше шести, и она, тем более, что идти было недалеко, вполне успевала приготовиться к приходу или, если угодно, восходу своего изрядно потускневшего светила. Она уже почти смирилась с незадавшейся, как она полагала, личной жизнью и радовалась уже тому, что, в отличие от какой-нибудь спартанской царицы, могла занять себя делом благородным и увлекательным… А почему, собственно, в отличие? Кто это может утверждать наверняка?
11
Perspicum vera non sunt probanda – очевидные истины не нуждаются в доказательствах.