Елена
Шрифт:
– Что такое? – спросила Елена.
– Закон о реституции!
Закон о реституции… Чем или кем он был продиктован, то ли неодолимым желанием вернуться в эпоху девственности, то ли деньгами эстонцев из диаспоры, вложенными в предвыборную кампанию (если прибегнуть к испытанному методу Шерлока Холмса, по музыке, которую наяривает ресторанный оркестр, можно определить гуляку, кинувшего дирижеру пару купюр, а перевернув формулу cujus regio, ejus religio [26] и приглядевшись к религии, несложно понять, кто владеет страной, иными словами, судя по закону…), Елена этого толком так и не поняла, правда, теперь она интересовалась политикой больше, чем в былые времена, но – если хотите, считайте это парадоксом – ее куда больше волновали перипетии штормов, сотрясавших Россию и, разумеется, Армению, нежели ветры, гулявшие по Эстонии. Хоть она и жила в этой стране, работала, платила налоги и делала покупки, все равно подлинного интереса к тому, что в эстонском государстве происходило, у нее не возникало. Иногда она удивлялась сама себе, а потом думала, что существует, видимо, какой-то эмигрантский феномен отчуждения, недаром ведь люди в эмиграции живут как бы отдельными группами, и если даже отрываются от родины полностью, все равно к новой стране проживания не прирастают (не случайно ведь словосочетание «новая родина» существует, а «старая родина» – немыслимо), в конце концов, отрезанный ломоть к другому караваю не пристанет. Она даже пыталась увлечься здешней жизнью, смотрела телевизор, задавала вопросы, но трудные эстонские имена скользили мимо ее сознания, не задерживаясь. Возможно, дело было в чужом языке? Только теперь она стала понимать, сколь много в человеке определяет язык. Хоть это и инструмент, которым пользуется для работы и выноса ее продукции во внешний мир сознание, по сути дела, он уже проник, переместился в инстинктивную сферу. Есть основные инстинкты, которые человек делит с животными, голод и жажда, половой, оборонительный, но став человеком, он обрел и продолжает обретать то, что присуще только ему, и языковой инстинкт, наверно, самый первый из сугубо человеческих. Потребность говорить на своем языке неистребима, и есть в ее реализации неосознанное наслаждение. В сущности, принуждение человека к общению и высказыванию на чужом языке есть наихудшая из моральных несвобод. И абсолютная ложь, что своих языков может быть несколько. Знать можно двадцать и говорить на них без запинки, но свой язык возможен лишь один, и Елена убедилась в этом на собственном опыте. Она ведь
26
Cujus regio, ejus religio – кто владеет страной, тот определяет религию.
Тут, однако, подоспел, как уже говорилось, квартирный вопрос, и с соседями ситуация изменилась (забегая вперед, сообщим, что в смысле общения это Елене не дало абсолютно ничего).
Согласно закону о реституции вся недвижимость, имевшая некогда владельцев, подлежала возвращению им. В том числе дома и квартиры, где жили люди, зачастую вселившиеся в них десятки лет назад, нередко и родившиеся. Конечно, лишенные незванно нагрянувшей советской властью собственности, во многих случаях бежавшие за границу и начавшие там с нуля люди могли считаться обездоленными. Хотя в итоге они прожили жизнь в Швеции и Финляндии, Канаде и Штатах, имели теперь другие дома и пенсии, позволявшие им приезжать ежегодно на некогда покинутую родину целыми семьями и привозить подарки бывшим школьным подругам и друзьям, которые, прожив жизнь при советской власти, на советскую зарплату, в квартире, принадлежавшей советскому государству, а ныне практически лишенные средств к существованию, обездоленными не считались, и им надлежало отдать последнее, что осталось, то есть освободить квартиры, предоставленные им этой самой ненавистной и проклинаемой советской властью. Правда, не завтра. И не поголовно, поскольку отнюдь не все бывшие владельцы собирались возвращаться на благоразумно покинутую родину и вселяться в требующие ремонта или реновации дома эстонского времени, более того, многие и не могли этого сделать, поскольку за прошедшие полвека успели упокоиться на кладбищах разных, как правило, развитых капиталистических стран, и их имущество наследовали дети, внуки, внучатые племянники и прочая седьмая вода на черничном киселе, какой любят варить в Эстонии. Впрочем, все это детали. Главное – восстановить справедливость. Или законность. В конце концов, сегодняшние обитатели чужих, как выяснилось, квартир с большим энтузиазмом посетили избирательные участки и осуществили свое неотъемлемое право самим сажать себе на голову правителей, которые… Difficile est satyram non scribere [27] ! – воскликнул бы Ювенал, но патриотически настроенные будущие квартиросъемщики еще не утратили пафос строителей или основателей государства.
27
Difficile est satyram non scribere! – Трудно не писать сатир!
– Надеюсь, я успею умереть до того, как нас выселят, – сказала свекровь гордо.
– Погоди еще, – возразил Олев, – может, владелец давно умер и не оставил наследников. Или ему самому дом не нужен, и он предпочтет держать квартирантов.
– Я привыкла жить в собственном доме! – вскинула голову свекровь.
Да, читатель, такой вот парадокс. Квартиры, которые раздавала советская власть, принадлежали ей, и однако советский человек, получив ордер, начинал считать себя хозяином – чужого, в сущности, имущества. Собственно, в какой-то степени он им и был, пока жил на свете, ведь на улицу его никто ни при каких условиях не выкинул бы, правда, он не имел права квартиру продать или подарить, зато мог как бы, вроде бы, будто бы оставить ее в наследство прописанному в ней потомку, отсюда и хозяйская психология. Весь мир живет в чужих домах и квартирах и никаких неудобств в этом не находит, армяне, уехавшие в, допустим, США, домов там, естественно, не покупали, а скромно снимали квартиру, как и все, жили, съезжали, снимали другую – с мебелью, стиральной машиной и кухонным комбайном. Их соотечественникам, оставшимся в Армении, это казалось чудовищным. Ничего своего! – восклицали они, слушая рассказы тех, кто сумел навестить перебравшихся в дальние края родственников.
По закону о реституции владелец не имел права в течение какого-то срока выселить жильцов и даже повысить квартплату сверх некого предела, у них была возможность договориться с хозяином, либо найти себе другую квартиру и жить, как весь мир. Во всяком случае, как многие в этом мире. Но мысль о том, что ты чуть ли не приживальщик!.. Чтоб выработать психологию квартиросъемщика, нужно время. Конечно, самой Елене тоже не очень улыбалось жить по найму, но ее пусть и довольно ощутимое огорчение не шло ни в какое сравнение с трагическими муками свекрови, несообразными с ее происхождением и биографией. Можно было подумать, что она родилась, выросла и провела жизнь в королевском дворце, а теперь ей предлагали переселиться в хижину дровосека. Новый закон заполнил ее существование до краев, она целыми днями обсуждала его с подругами, выискивала в газетах всякие жуткие истории о том, например, как хуторянин, вынужденный передать свой хутор бывшему владельцу, просто-напросто застрелил того из охотничьего ружья, или как людей, занимавших чей-то особняк, чуть ли не травили собаками, чтоб вынудить их съехать до истечения установленного законом срока, она кричала по ночам и описывала по утрам кошмарные сны, в которых ее кровать и сама она в ночной рубашке оказывались на зимней улице среди сугробов, она вздрагивала при каждом звонке в дверь, убежденная, что это явился владелец осмотреть свою недвижимость, она уже мечтала, чтоб тот наконец явился, поскольку неизвестность точила ее нервы, как капля камень. В конце концов, не выдержали нервы Олева, ибо никакие капли не могли идти в сравнение с моральным террором, которому волей или неволей подвергала его мать, он нашел какого-то маклера, придумавшего хитроумную сделку, и в итоге, продав свою прописку в сердце города, они перебрались на Ласнамяэ. До Елены долго не доходило, как можно выручить деньги за штамп, но потом Олев объяснил ей, что имея в своем распоряжении подобные квартиры в подобных местах, люди делают состояния, сдавая их иностранцам. Как бы то ни было, свекровь отныне кошмаров не видела, правда, теперь уже целыми днями сокрушалась по поводу утраченной жилплощади, но по крайней мере, владельцев больше опасаться не приходилось, они сами стали владельцами, хоть и имущества незавидного, трехкомнатной хрущевки в многоэтажном доме, одном из множества убогих панельных строений, разбросанных без очевидного порядка среди вытоптанных лужаек и скудных сквериков, впрочем, что такое спальный район, описывать не надо, они одинаковы везде и омерзительны даже в Париже – судя по фильмам, конечно, поскольку… увы! Что поделаешь, non licet omnibus adire Corinthum [28] . (Правда, в те времена Елена еще не была столь уныло настроена, в глубине души она хранила и лелеяла надежду когда-либо добраться до Парижа, и не только до него).
28
Non licet omnibus adire Corinthum – не всем дано побывать в Коринфе.
Сама квартира, впрочем, была в полном порядке, крохотные комнатушки отремонтированы, оклеены модными светлыми обоями, прихожая отделана деревом, с большим зеркалом – почему-то на потолке, на кухне и в ванной бойлеры, и даже кухонная мебель нетронута – то было время, когда уезжали и оставляли часть мебели, впрочем, и позднее, когда разбогатевшие люди просто перебирались в дома и квартиры получше, они предпочитали наподобие змей, сбрасывающих кожу, старую обстановку уступить, пусть даже за бесценок или бесплатно, вместе с прежним жилищем тем, кто приходил им на смену, опускаясь вниз в том же темпе, в каком они поднимались вверх. Правда, сказать, что Елена с Олевом спускались по общественной лестнице вниз, наверно, было бы преувеличением, пока, во всяком случае. Кожаные кресла и диван, японские телевизор и видеомагнитофон, стиральная машина и, разумеется, кофеварка украсили их новое обиталище так же, как украшали старое, и к тому же у них появились кое-какие деньги, поскольку даже штамп с обозначением прежнего места жительства стоил дороже, чем нынешнее вместе с бойлерами, кухонной мебелью и встроенными шкафами в прихожей. Так что Олев мог свободно предаться искусству, а Елена дальнейшему углублению в эстонский язык, которое она сочетала с походами на рынок, кулинарными упражнениями и, конечно, обсуждением грядущего съемочного процесса. А когда этот процесс наконец начался, она стала сопровождать Олева на место действия. Поместье обедневших английских лордов изображала старая мыза, как это называется в Эстонии, то есть самый настоящий замок, когда-то принадлежавший немецким баронам, потом переданный под дом культуры некому совхозу, не очень, видно, зажиточному, поскольку огромный дом был изрядно запущен, в зале, где снимали большую часть фильма, с одной из стен наполовину осыпалась штукатурка, будь на то воля Елены, именно эту, всю в потеках и промоинах стену она пустила бы в кадр, но увы, художник и художник, два пастельных эстета, выстроили декорацию в другом углу, а Олев, когда Елена попробовала заикнуться о стене, как метафоре разорения и обнищания, сурово отмел ее соображения, охарактеризовав их, как «погоню за дешевой символикой», и больше Елена не вмешивалась (говоря между нами, читатель, преобладающей чертой характера Олева было упрямство, если уж он что-то вбил себе в голову, переубедить его не смог бы сам Цицерон), сидела в уголочке, смотрела и слушала и была, скажем, не лукавя и не преувеличивая, совершенно счастлива.
Фильм был снят, смонтирован и показан по телевидению, даже одобрен местными критиками, и Олев, ободренный успехом, стал лелеять мысль о полнометражном кино. Почти одновременно Елена прошла аттестацию, со скрипом подтвердившую ее компетентность (комиссию покорили, естественно, не ее никому не интересные знания или вывезенная из Армении характеристика с почти прежнего места работы, даже не список опубликованных работ и кандидатский диплом, нет, улыбки на красиво-суровых, подобно Нигулисте, лицах появились, когда она произнесла несколько эстонских фраз – без акцента! – потрясенно выдохнул председатель, а она не стала задавать риторический
вопрос, откуда у нее, армянки, взяться русскому акценту), получила (мир не без добрых людей!) языковую справку, лицензию – да-да, читатель, ту самую лицензию, которой когда-то безуспешно добивалась, и стала искать работу. И даже нашла ее. Если б мы не пересказывали историю, случившуюся в действительной жизни, а сооружали так называемую story для современного фильма, мы могли б на этой бодрой ноте закруглиться и предоставить читателю (зрителю) самому вообразить тот дивный новый мир, в котором обосновались наши герои, будущие картины, снятые Олевом, полученные им призы на кинофестивалях (или хотя бы один приз, но на фестивале очень престижном), его славу, а следовательно, деньги, ибо dat census bonores [29] , победное возвращение в центр города вместе с кожаной мебелью и бытовой техникой, ну и конечно, Елену рядом с мужем, окруженную благодарными пациентами и даже с Гермионой на коленях. Кто знает, возможно, мы допускаем ошибку, да и какое значение sub specie aeterni [30] имеет то, что у жизни есть странное свойство не останавливаться на достигнутом, а продолжаться до самой смерти, она ведь, словно азартный игрок, неспособна положить выигрыш в карман и отойти от рулетки, а делает ставки до тех пор, пока все не спустит. Неизбежно, ибо жизнь по определению не может кончиться хорошо. Поскольку она кончается.29
Dat census bonores – почести приносят доходы.
30
Sub specie aeterni – с точки зрения вечности.
Так что, дорогой читатель, если вы предпочитаете жизни кино, а как показывает практика, этого кино стало так много, что пошла обратная волна, не кино теперь отражает жизнь или подражает ей, а люди машинально ждут от жизни, чтоб она была, как в кино, так вот, если вы принадлежите к числу тех, кто неосознанно переселился в киномир, считайте, что свой хэппи-энд вы получили, и закройте книгу. А если нет… Для тех, кто еще интересуется реальной жизнью, мы продолжаем наш рассказ.
Елена повернулась на бок и открыла глаза. Парис лежал на спине, раскинувшись, слегка похрапывал, мускулистое, крепкое тело любимца богини было обнажено, пестрое, руками самой Елены тканое, тонкой шерсти покрывало с изображением цепи крутых лесистых холмов вдоль берега далекого Эврота, валялось на вымощенном каменными плитами полу опочивальни. Елена поглядела на воспроизведенную по памяти картину родных мест, вздохнула. На покрывале было не все, еще снежные вершины и масличные рощи… Она придвинулась поближе и пристроила голову на плече мужа. Ах если б можно было не просыпаться!.. Если б рассвет не наступал никогда… И не надо было вставать, одеваться, выходить в постылый город с его высокими башнями и толстыми стенами, с его говорливыми жителями и их птичьим языком…
Она осторожно приподнялась, притянула к себе стоявший на столике у ложа серебряный кубок и отпила из него. И поморщилась. Даже вода здесь была невкусная, не сравнить с пелопонесской. Хоть вино пей… Впрочем, и вино не то…
Она снова легла и прижалась мягкими губами к смуглой коже.
Работу Елена нашла, конечно, не в госсекторе, впрочем, там она искать и не пыталась, отлично зная, что это бессмысленно, все штатные единицы давно уже были заняты, освобождать их никто не торопился, новых не предвиделось, наоборот, кабинеты рефлексотерапии, как высоконаучно окрестила ее прикладную в общем-то специальность советская власть, закрывались в одной поликлинике, в другой, в третьей, более того, ходили слухи, будто иглотерапию собираются исключить из списка лечебных методов, подлежащих медицинскому страхованию – что, в итоге, и случилось, через год или два, Елена восприняла это спокойно, в отличие от эстонских коллег и в отличие от себя самой десятилетней давности, она помнила, как возмущалась и кипела, когда некие чиновники в Минздраве СССР взяли да и приписали иглотерапию к физиотерапии, помнила, как доказывала, сверкая глазами и повышая в возбуждении голос, своему директору, что не имеет восточное чжень-цзю ничего общего с электро- и ультразвуковыми процедурами, помнила, но отстраненно, то ли собственное мучительное движение per aspera [31] , то ли возраст, то ли окружение утишили ее бурный темперамент – ты, моя милая, по-моему, изрядно обэстонилась, сказала ей как-то знакомая, одна из тех немногих, которыми она в Таллине обзавелась, сама, естественно, русская, caelum, non animum mutant, cui trans mare currunt [32] , возразила ей тогда Елена, но тут же подумала, что не совсем это верно, ей сразу пришли на память таллинские улицы, где русскую молодежь от эстонской можно отличить только по языку, а по виду никак, одеты одинаково, и манеры те же, да и сама она действительно обрела не свойственную ей прежде сдержанность и только меланхолично улыбалась, слушая, как сердились, не срываясь, правда, в крик и уж совершенно не размахивая руками, местные иглотерапевты, собравшиеся на очередное заседание Общества традиционной медицины, а может, ассоциации, она уже путалась, больше всего ведь люди любят революции в терминологии, им кажется, что стоит поменять название, и все пойдет иначе, все наладится, и где раньше было общество, там теперь непременно ассоциация и наоборот. Только вот не подействовало лекарство, переименовать – переименовали, а толку никакого, полное банкротство. Возмущайся, не возмущайся, а колеса крутятся, ручки пишут, то есть, простите, щелкают «мышки», стремительно компьютеризировавшееся эстонское чиновничество о ручках давно забыло, росчерк или, вернее, краткая судорога принтера, и ты лишний. Собственно, Елены огорчения огосударствленных коллег не касались, то есть касались в принципе, в сфере идей, так сказать, а сам факт, что платить за процедуры из собственного кармана придется не только ее пациентам, но и пациентам других, мог бы ее даже обрадовать, соображай она немного похуже, а так она понимала, что ее любимое чжень-цзю в Эстонии обречено, но… Где ты ничего изменить не в состоянии, там ты ничего изменить не в состоянии, – повторяла она мысленно сочиненный самолично (хотя кто может утверждать это наверняка?) афоризм.
31
Per aspera – сквозь тернии.
32
Caelum, non animum mutant, cui trans mare currunt – небо, а не душу меняют те, кто бежит за море.
Но это произошло не скоро, а пока Елена устроилась в одну из открывшихся за последние пару лет частных поликлиник. Заведение, куда Елена забрела почти случайно, увидев вывеску над подъездом, ничуть не напоминало ее прежний кооператив с голыми стенами и оставшимися от магазина большими стеклянными витринами, нет, «Медикус» принадлежал уже другому миру, все его помещения были оклеены приобретшими ныне поистине культовое значение белыми с тиснением обоями, пол выстлан сине-голубым ковролитом, гладкие, без единой шероховатости двери щеголяли финскими замками и ручками, похожими на бронзовые, неизбежные в любой уважающей себя конторе бумажные или псевдобумажные жалюзи прикрывали окна в пластиковых рамах, и конечно, повсюду красовались компьютеры – на столе заведующей, в регистратуре, в крохотной комнатке, пышно именуемой кабинетом компьютерной диагностики. Переступив в первый раз порог и оглядевшись, Елена вспомнила своего незабвенного директора, вот разгулялся бы мужик, но увы, бедняге не довелось испробовать в новых условиях недюжинные хозяйственные способности, которыми его по ошибке или недосмотру наделил господь бог, разместить маленькое, можно сказать, личное рыночное хозяйство, каким был Институт, в рамках большого, общегосударственного, вскоре после отъезда Елены он отбыл в лучший мир, но не в капиталистический, а другой, скорее, коммунистический, если стихийный коммунизм Христа счесть идеологией царствия небесного, и теперь покинутый Еленой Институт возглавлял человек, ей почти неизвестный, ну разве что самую чуточку по отнюдь не дружественным реляциям ее бывших сотрудниц, когда-то ругавших бывшего директора за грубость и авторитаризм, а теперь хаявших нынешнего за безволие и безвластие.
Но вернемся в «Медикус», как называлось лечебное учреждение, где Елена собиралась возобновить трудовую жизнь и прерванный стаж, заштопать в котором дыру уже не представлялось возможным, оставалось лишь идти дальше, игонорировав прореху, тем более, что так и так пенсию надо было отрабатывать практически с нуля, засчитать годы служения богу врачевания где-то там, за тридевять земель ей и иным подобным чужакам в стаж никто не обещал.
Владелец поликлиники оказался хирургом, и хотя он и взял Елену на работу, но контакта с ним не сложилось, он почти не скрывал своих сомнений, касавшихся не столько ее самой, сколько ее метода, собственно, Елену это не особенно удивило, поскольку именно хирурги из всех врачей-специалистов от иглотерапии наиболее далеки. Их нетрудно понять, человек, размашисто кромсающий ножом живую плоть, вряд ли может поверить, что маленькая деликатная иголочка способна залечить ту самую язву желудка, которую он отчекрыживает и выбрасывает на помойку вместе с половиной этого не то чтоб совсем уж ненужного органа (как известно, им пользуются даже поэты и эстеты). Напрасно Елена предлагала иронически настроенному работодателю испробовать иголочки на язвенниках, на взрезании животов которым он построил кандидатскую диссертацию, хирург только презрительно щурился, либо сохраняя величавое спокойствие, советовал ей демонстрировать свое искусство на больных терапевтических или неврологических. И не только хирург. Облаченные в форменные халаты с эмблемой поликлиники врачи разных специальностей, сменявшие друг друга, как на конвейере, в трех небольших комнатках, только вежливо улыбались и кивали, когда Елена раздавала им собственноручно напечатанные на полузаброшенной машинке в ординаторской показания к иглотерапии, иногда и намекали, что вполне способны справиться с подконтрольными им болезнями без применения экстравагантных методов, никто не спешил направлять к ней пациентов, впрочем, это было понятно, больной приносил деньги, львиная доля которых и так шла хозяину и на налоги всякого рода, уступать хотя бы крону из оставшегося полузнакомому коллеге не желал никто, никто не собирался помогать ей создавать себе имя, в мире конкуренции интересы больного играли роль подчиненную. Дабы соблюсти справедливость, добавим, что большинство врачей к тому же очень приблизительно представляло себе способ лечения, не входивший в курс институтского обучения (а врачи, как правило, при всех усовершенствованиях, которым они якобы подвергаются, на деле твердо знают лишь то, что им сумели вдолбить в голову в студенческие годы и повторяют, повторяют, повторяют на курсах, семинарах и кафедрах ГИДУВов), да и сама Елена не вызывала у них доверия, достаточно было ее южной внешности и упоминания о том, что приехала она в Таллин недавно. В сущности, она оказалась вдвойне чужой, если эстонцы и русские, испытывая друг к другу достаточно сложные чувства в диапазоне от холодного безразличия до неприязни и даже кипучей ненависти, отстраняясь и образовывая две почти не соприкасавшиеся общины, в пределах этих общин были своими среди своих, то Елена была чужой всем. Русским не меньше, чем эстонцам. Почему она не искала общества армян, спросит, возможно, читатель, повторив почти буквально вопрос, который как-то задала Елене свекровь.
– Почему вы не хотите познакомиться со своими соотечественниками? – спросила она. – Их ведь здесь немало.
Ответим читателю так же, как Елена ответила свекрови. Она не считала национальность важным, а тем более определяющим признаком, и искать себе друзей на этой основе полагала нелепостью. Увы, далеко не все разделяли ее точку зрения, и в итоге получалось, что во всей этой пусть маленькой, но все же полуторамиллионной стране, она не была чужой лишь одному человеку. Олеву. И тщетно она пыталась завести хотя бы приятельские отношения в новообретенном коллективе, да даже не ради того, чтоб к ней посылали больных, а просто так. Нет, внешне с ней были приветливы и дружелюбны, в свободное время готовы (больше русские, нежели эстонцы) поболтать (ни о чем) и даже пошутить. Но и только. Правда, и общительная некогда натура Елены претерпела заметные изменения, собственно, она никогда не склонна была навязывать себя, и, не встречая к себе интереса, постепенно замкнулась и тоже не спешила делиться интимными деталями своей жизни, без чего могут, конечно, образоваться отношения приятельские, но дружеские никак. Впрочем, говорить о новых друзьях и подругах после тридцати лет может только наивный. Дружба завязывается в школе, в институте, редко в первые годы работы, словом, когда человек молод и гибок, способен приспосабливаться к людям, жаден к познанию себя, в чем ему необходимо участие друга, и не имеет биографии. Друзья должны быть вписаны в биографию, а постфактум это сделать невозможно.