Еретик
Шрифт:
XIV
Ограбленный парусник миновал островок Святого Георгия, и взору измученных путников открылась волшебная панорама. По воле свободной, ничем не ограниченной фантазии строителей на низком берегу воздвигся сказочный город, причудливо сочетающий самые разные архитектурные формы и стили. Как никогда прежде, это прекрасное творение рук человеческих поразило сплитских беглецов. Пираты лишили своего бывшего епископа его скромных сбережений, и лишь благодаря капризу судьбы ему удалось сохранить жизнь. Униженный, нищий, глубоко оскорбленный побоями, Марк Антоний в сопровождении двух своих учеников достиг повелительницы Адриатики.
Юный Матей видел в Венеции спасение от убожества и разложения, царивших во дворце Диоклетиана. Огромный город, вознесшийся на песчаных отмелях, пленил воображение молодого монаха, у которого не хватало сил постоянно находиться в состоянии боевой готовности, слышать звон мечей, выносить аскетическую строгость и пуританизм провинциальных нравов.
Жилище священника Вендрамина, старого друга
Мимолетный взгляд, брошенный из окна, очаровал и прекрасного молодого монаха, измученного долгим поддержанием. Конечно, такого нельзя было избежать в этом веселом городе, исполненном истомы и блаженства. Взор пылкой прелестницы сразил Матея у пристани английского посольства в тот самый момент, когда он вез письмо Доминису. Запыхавшийся от быстрой гребли, охваченный невыразимым восторгом, он привязывал гондолу к столбику, тихо напевая услышанную где-то арию.
– Ла-ла-ла, – отозвался в унисон женский голос, – ла-ла-ла…
Матей поднял голову. Из ажурной лоджии ему улыбалась самая настоящая венецианка, какую можно было увидеть разве что в чертогах богатого иностранца. Cэp Генри Уоттон часто обменивался письмами со сплитским архиепископом, и волнующие разговор взглядов, которые становились все более долгими и красноречивыми, завершился наконец ночной встречей. В объятиях опытной и темпераментной красотки созрел Адонис, столь робко начинавший на сплитском чердаке.
Душевное равновесие аскетичного Ивана также было нарушено, но по другой причине. Сверкающая, ослепительная, кипящая жизнью Венеция усилила в его сердце тоску по родине. Каждый проведенный здесь день казался ему потерянным. Все, о чем рассказывал после увлекательных прогулок упоенный Матей, ему хотелось перенести на свою пребывавшую в нищете родную землю. Венецию он воспринимал не как определенный жизненный идеал, но лишь как олицетворение тех перемен, которые следовало осуществить на противоположном скалистом берегу Адриатического моря. Настойчиво и часто напоминал он хорватскому примасу о ждущих его на родине неотложных делах, уговаривая вернуться.
Архиепископ писал письма своему непокорному капитулу, Большому совету и общине. На бумагу переносил он непроизнесенную в кафедральном соборе проповедь, охваченный гневом, полный обиды, разочарований, всякий раз заново переживая жгучее чувство унижения, с каким он поднимался на кафедру в тот злосчастный день. Латынь не позволяла ему высказать полностью то, что лежало на сердце, да и дальность расстояния способствовала смирению бесов. Трезвый анализ положения неизменно побеждал в нем полемический ныл, и тогда его пером водила черная тоска. Почему? Почему, спрашивал он своих прихожан, почему он стал им так ненавистен? Он не видел за собой вины, а предъявленные ему обвинения считался облыжными и не имеющими под собой оснований Не его вина, что другие исказили католическую веру; он же опирался на Священное писание и христианские заповеди. Его бич хлестал лишь по движимой мерзким эгоизмом и властолюбием римской курии, которая отвергала его праведные· требования. Вместо того чтобы попытаться понять, его слова извращали, на него клеветали.
Архиепископ твердо решил не возвращаться на кафедру. Венеция, где еще помнили о том, как вместе с Сарпи и Вендрамином он возглавил сопротивление Риму, предоставляла ему убежище; падуанская коллегия приглашала его занять прежнюю профессорскую кафедру; свободомыслящие люди, видные иностранцы окружали непреклонного
примаса. Купеческая республика при всем своем надменном консерватизме и католической ограниченности дорожила традициями религиозной терпимости, поощряя живой обмен мнениями, и сплитский беглец чувствовал себя там свободно. Его, павшего жертвой папского деспотизма, устраивала конституция республики, не позволявшая никому, какими бы заслугами он ни обладал, узурпировать власть. Выборность правительства – в этом заключался последний завет, с каким обращался к своей общине ее бывший пастырь. Однако, найдя приют в ослепительной столице, окруженный старыми друзьями и преданными учениками, он не мог позабыть о нанесенных ему на родине оскорблениях; глухая боль возникала внезапно, порой среди самых оживленных занятий. Устремленный в будущее писатель пытался справиться с собой, переступить через пережитые страдания. Он, которого изгнали невежды, поучал своих обидчиков, как надо защищать древнее право, самим выбирать предстоятеля и других руководителей общины. Только бы Рим не навязал им кого-нибудь из своих прихлебателей! Пусть ему, Доминису, дозволят предложить преемника и наследника, далматинца, человека разумного и честного, но ни в коем случае не сплитянина, которому вряд ли удалось бы сохранить беспристрастие в раздираемом спорами городке…– Сажает своего племянника, – шепнул Матей Ивану, переписывая письмо. – Очень любит высокопреосвященный своих племянников да племянниц… Уж не детки ли они ему? Вот, например, художник Пончун [58] в Венеции! Чужого он не стал бы так баловать… – Влюбчивый монашек не без удовольствия. разоблачал учителя, на что его товарищ, свято хранивший целибат, отвечал хмурым молчанием.
В тот вечер застольную беседу, где самыми частыми и самыми громогласными бывали Бартол и Пончун, нарушил приход фра Паоло Сарпи. Старые друзья уединились в большом зале, который Вендрамин уступил своему гостю под библиотеку.
58
Матия Пончун (Понцоне, ок. 1580–1664) –далматинский художник, учился в Венеции, где создал школу, из которой вышли многие известные живописцы. Работы М. Пончуна находятся в кафедральном соборе Сплита, в Шибенике, Падуе, Венеции. Родственник М: А. Доминиса.
Вот, смотри, напоминал Марк Антоний венецианскому политику о разговоре, имевшем место десять лет назад, полные шкафы миссалов, хроник и прочих сочинений на славянском языке! Однако брат Паоло был целиком поглощен собственной рукописью. Не без внутреннего трепета и колебаний он принес ее на суд маститому физику и теологу и теперь ожидал его суждения. Держа в руках объемистый трактат, Доминис не скупился на похвалы. «История Тридентского собора», составленная по выступлениям венецианцев на этом собрании иерархов, с тонким исчерпывающим анализом являла собой, по мнению архиепископа, синтез государственной мудрости и эрудиции самого Сарпи. Доминис был искренно обрадован этим и от всего сердца горячо поздравлял своего давнего соратника в борьбе против иезуитов.
– Это подлинный шедевр! Ты должен это опубликовать, Паоло. Твоя «История» потрясет мир!
Однако создатель шедевра молчал, утопая в глубоком кресле. Его лицо постепенно заливала бледность.
– Не могу я, не могу… – смущенно бормотал он в ответ на восторги своего друга.
– Не можешь? – изумился Доминис. – Ты, Паоло Сарпи, не можешь?
– Если б я был только Паоло Сарпи! – вздохнул первый советник Республики.
– Кому же, как не Республике, опубликование результатов твоих исследований может принести большую пользу? Тридентский собор, как ты сам пишешь, представлял собой подло задуманное и бессовестно осуществленное нападение Рима на независимые католические страны, его решения изобиловали гнусными инсинуациями, лживыми постановлениями и по сути своей еретическими отлучениями, что воплотилось в булле «In Caena Domini», согласно твоим выводам, лишь во имя укрепления папской власти над всей христианской Европой. И сейчас, когда папа Павел Пятый продолжает наступление, выдвинув вперед иезуитов, твоя «История» актуальнее, чем когда бы то ни было. Паоло, давай начнем бой, как в славном тысяча шестьсот шестом году… но теперь у нас завершенные книги! Два трактата, твой и мой, в состоянии нанести смертельный удар насквозь прогнившей курии!
Однако сей ратный клич не вдохновил соавтора антиримской энциклики. С выражением словно бы испуга на лице Сарпи смотрел сейчас на собственную рукопись. Высокий его лоб бороздили глубокие, выражавшие тяжкую озабоченность морщины. Весь его вулканический темперамент вылился на этих белых страницах, дабы он, вознесенный на пьедестал творца венецианской политики, еще более холодным и расчетливым выступал в своих практических действиях. Государственный деятель возобладал в нем над писателем, когда после долгого, тягостного молчания он решился ответить старому другу:
– Нет, теперь не время! Испанский наместник в Милане собирает огромное войско, по всей видимости, против нас, а его родственник в Вене снова спускает с цепи своих морских псов, ускоков. Я не могу позволить себе ни единого жеста, который явился бы вызовом папе. Следует подождать с печатанием моей книги…
– До каких пор? Свободную мысль всегда будут угнетать политические интриги. Необходимо рисковать.
– Это было бы легкомыслием, по крайней мере с моей стороны…
– Легкомыслием?! Отдать преимущество истине над суетой момента, над сиюминутностью?