Уронит ли ветер в ладони сережку ольховую,начнет ли кукушка сквозь крик поездов куковать,задумаюсь вновь, и, как нанятый, жизнь истолковываюи вновь прихожу к невозможности истолковать.Себя низвести до пылиночки в звездной туманности,конечно, старо, но поддельных величий умней,и нет униженья в осознанной собственной малости —величие жизни печально осознанно в ней.Сережка ольховая, легкая, будто пуховая,но сдунешь ее — все окажется в мире не так,а, видимо, жизнь не такая уж вещь пустяковая,когда в ней ничто не похоже на просто пустяк.Сережка ольховая выше любого пророчества.Тот станет другим, кто тихонько ее разломил.Пусть нам не дано изменить все немедля, как хочется,—когда изменяемся мы, изменяется мир.И мы переходим в какое-то новое качествои вдаль отплываем к неведомой новой земле,и не замечаем, что начали странно покачиватьсяна новой воде и совсем на другом корабле.Когда возникает беззвездное чувство отчаленностиот тех берегов, где рассветы с надеждой встречал,мой милый товарищ, ей-богу, не надо отчаиваться —поверь в неизвестный, пугающе черный причал.Не страшно вблизи то, что часто пугает нас издали.Там тоже глаза, голоса, огоньки сигарет.Немножко обвыкнешь, и скрип этой призрачной пристанирасскажет тебе, что единственной пристани нет.Яснеет душа, переменами неозлобимая.Друзей, не понявших и даже предавших,— прости.Прости и пойми,
если даже разлюбит любимая,сережкой ольховой с ладони ее отпусти.И пристани новой не верь, если станет прилипчивой.Призванье твое — беспричальная дальняя даль.С шурупов сорвись, если станешь привычно привинченный,и снова отчаль и плыви по другую печаль.Пускай говорят: «Ну когда он и впрямь образумится!»А ты не волнуйся — всех сразу нельзя ублажить.Презренный резон: «Все уляжется, все образуется…»Когда образуется все — то и незачем жить.И необъяснимое — это совсем не бессмыслица.Все переоценки нимало смущать не должны,—ведь жизни цена не понизится и не повысится —она неизменна тому, чему нету цены.С чего это я? Да с того, что одна бестолковаякукушка-болтушка мне долгую жизнь ворожит.С чего это я? Да с того, что сережка ольховаялежит на ладони и, словно живая, дрожит…
1975
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Памяти Есенина
Поэты русские, друг друга мы браним —Парнас российский дрязгами засеян.но все мы чем-то связаны одним:любой из нас хоть чуточку Есенин.И я — Есенин, но совсем иной.В колхозе от рожденья конь мой розовый.Я, как Россия, более суров,и, как Россия, менее березовый.Есенин, милый, изменилась Русь!но сетовать, по-моему, напрасно,и говорить, что к лучшему,— боюсь,ну а сказать, что к худшему,— опасно…Какие стройки, спутники в стране!Но потеряли мы в пути неровноми двадцать миллионов на войне,и миллионы — на войне с народом.Забыть об этом, память отрубив?Но где топор, что память враз отрубит?Никто, как русскиe, так не спасал других,никто, как русскиe, так сам себя не губит.Но наш корабль плывет. Когда мелка вода,мы посуху вперед Россию тащим.Что сволочей хватает, не беда.Нет гениев — вот это очень тяжко.И жалко то, что нет еще тебяИ твоего соперника — горлана.Я вам двоим, конечно, не судья,но все-таки ушли вы слишком рано.Когда румяный комсомольский вождьНа нас, поэтов, кулаком грохочети хочет наши души мять, как воск,и вылепить свое подобье хочет,его слова, Есенин, не страшны,но тяжко быть от этого веселым,и мне не хочется, поверь, задрав штаны,бежать вослед за этим комсомолом.Порою горько мне, и больно это все,и силы нет сопротивляться вздору,и втягивает смерть под колесо,Как шарф втянул когда-то Айседору.Но — надо жить. Ни водка, ни петля,ни женщины — все это не спасенье.Спасенье ты, российская земля,спасенье — твоя искренность, Есенин.И русская поэзия идетвперед сквозь подозренья и нападкии хваткою есенинской кладетЕвропу, как Поддубный, на лопатки.
1965
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
Парк
Разговорились люди нынче.От разговоров этих чад.Вслух и кричат, но вслух и хнычат,и даже вслух порой молчат.Мне надоели эти темы.Я бледен. Под глазами тени.От этих споров я в поту.Я лучше в парк гулять пойду.Уже готов я лезть на стену.Боюсь явлений мозговых.Пусть лучше пригласит на сценуменя румяный массовик.Я разгадаю все шарадыи, награжден двумя шарами,со сцены радостно сойдуи выпущу шары в саду.Потом я ролики наденуи песню забурчу на тему,что хорошо поет Монтан,и возлюбуюсь на фонтан.И, возжелавши легкой качки,лелея благостную лень,возьму я чешские «шпикачки»и кружку с пеной набекрень.Но вот сидят два человекаи спорят о проблемах века.Один из них кричит о вредеоткрытой критики у нас,что, мол, враги кругом, что времянеподходящее сейчас.Другой — что это все убого,что ложь рождает только ложьи что, какая б ни была эпоха,неправдой к правде не придешь.Я закурю опять, я встану,вновь удеру гулять к фонтану,наткнусь на разговор, другой…Нет,— в парк я больше ни ногой!Всё мыслит: доктор медицины,что в лодке сетует жене,и женщина на мотоцикле,летя отвесно но стене.На поплавках уютно-шатких,и аллеях, где лопочет сад,и на раскрашенных лошадках —везде мыслители сидят.Прогулки, вы порой фатальны!Задумчивые люди пьют,задумчиво шумят фонтаны,задумчиво по морде бьют.Задумчивы девчонок челки,и ночь, задумавшись всерьез,перебирает, словно четки,вагоны чертовых колес…
1955
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Паровозный гудок…
Паровозный гудок,журавлиные трубы,и зубов холодоксквозь раскрытые губы.До свиданья, прости,отпусти, не неволь же!Разойдутся путии не встретятся больше.По дорогам весныпоезда будут мчаться,и не руки, а сныбудут ночью встречаться.Опустевший вокзалнад сумятицей судеб…Тот, кто горя не знал,о любви пусть не судит.
1951
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Партизанские могилы
Б. Моргунову
Итак, живу на станции Зима.Встаю до света — нравится мне это.В грузовике на россыпях зернакуда-то еду, вылезаю где-то,вхожу в тайгу, разглядываю летои удивляюсь, как земля земна!Брусничники в траве тревожно тлеют,и ягоды шиповника алеютс мохнатинками рыжими внутри.Все говорит как будто: «Будь мудрееи в то же время слишком не мудри!»Отпущенный бессмысленной тщетой,я отдаюсь покою и порядку,торжественности вольной и святойи выхожу на тихую полянку,где обелиск белеет со звездой.Среди берез и зарослей малинывы спите, партизанские могилы.Есть магия могил. У их подножий,пусть и пришел ты, сгорбленный под ношей,—вдруг делается грустно и легкои смотришь глубоко и далеко.Читаю имена: Клевцова Настя,Петр Беломестных, Кузьмичев Максим,—а надо всем торжественная надпись:«Погибли смертью храбрых за марксизм».Задумываюсь я над этой надписью.Ее в году далеком девятнадцатомнаивный грамотей с пыхтеньем вывели в этом правду жизненную видел.Они, конечно, Маркса не читалии то, что есть на свете бог, считали,но шли сражаться и буржуев били,и получилось, что марксисты были…За мир погибнув новый, молодой,лежат они, сибирские крестьяне,с крестами на груди — не под крестами,—под пролетарской красною звездой.И я стою с ботинками в росе,за этот час намного старше ставшийи все зачеты по марксизму сдавший,и все-таки, наверное, не все…Прощайте, партизанские могилы!Вы помогли мне всем, чем лишь могли вы.Прощайте! Мне еще искать и мучиться.Мир ждет меня, моей борьбы и мужества.Мир с пеньем птиц, с шуршаньем веток мокрых,с торжественным бессмертием своим.Мир, где живые думают о мертвыхи помогают мертвые живым.
1957
Евгений Евтушенко. Стихи.
Россия — Родина моя. Библиотечка русской советской поэзии в пятидесяти книжках.
Москва: Художественная литература, 1967.
Паруса
Памяти К. Чуковского
Вот лежит перед морем девочка.Рядом книга. На буквах песок.А страничка под пальцем не держится —трепыхается, как парусок.Море сдержанно камни ворочает,их до берега не докатив.Я надеюсь, что книга хорошая —не какой-нибудь там детектив.Я не вижу той книги названия —ее край сердоликом прижат,но ведь автор — мой брат по призваниюи, быть может, умерший мой брат.И когда умирают писатели —не торговцы словами с лотка,—как ты чашу утрат ни подсахари,эта чаша не станет сладка.Но испей эту чашу, готовуюбыть решающей чашей весовв том сраженье за души, которые,может, только и ждут парусов.Не люблю я красивых надрывностей.Причитать возле смерти не след.Но
из множества несправедливостейнаибольшая все-таки — смерть.Я платочка к глазам не прикладываю,боль проглатываю свою,если снова с повязкой проклятоюв карауле почетном стою.С каждой смертью все меньше мы молоды,сколько горьких утрат наявуканцелярской булавкой приколотопрямо к коже, а не к рукаву…Наше дело, как парус, тоненькобьется, дышит и дарит свет,но ни Яшина, ни Паустовского,ни Михал Аркадьича нет.И — Чуковский… О, лучше бы издалипоклониться, но рядом я встал.О, как вдруг на лице его выступилото, что был он немыслимо стар.Но он юно, изящно и веселофехтовал до конца своих дней,Айболит нашей русской словесности,с бармалействующими в ней.Было легкое в нем, чуть богемное.Но достойнее быть озорным,даже легким, но добрым гением,чем заносчивым гением злым.И у гроба Корнея Иванычая увидел — вверху, над толпойон с огромного фото невянущеулыбался над мертвым собой.Сдвинув кепочку, как ему хочется,улыбался он миру всему,и всему благородному обществу,и немножко себе самому.Будет столько меняться и рушиться,будут новые голоса,но словесность великая русскаяникогда не свернет паруса.…Даже смерть от тебя отступается,если кто-то из добрых людейв добрый путь отплывает под парусомхоть какой-то странички твоей…
1969
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
Патриаршие пруды
Туманны Патриаршие пруды.Мир их теней загадочен и ломок,и голубые отраженья лодоквидны на темной зелени воды.Белеют лица в сквере по углам.Сопя, ползет машина поливная,смывая пыль с асфальта и даваявозможность отражения огням.Скользит велосипед мой в полумгле.Уж скоро два, а мне еще не спится,и прилипают листья к мокрым спицам,и холодеют руки на руле.Вот этот дом, который так знаком!Мне смотрят в душу пристально и долгона белом полукружье номер домаи лампочка под синим козырьком.Я спрыгиваю тихо у ворот.Здесь женщина живет — теперь уж с мужеми дочкою, но что-то ее мучити что-то спать ей ночью не дает.И видится ей то же, что и мне:вечерний лес, больших теней смещенье,и ландышей неверное свеченье,взошедших из расщелины на пне,и дальнее страдание гармошек,и смех, и платье в беленький горошек,вновь смех и все другое, из чегоу нас не получилось ничего…Она ко мне приходит иногда:«Я мимо шла. Я только на минуту», —но мне в глаза не смотрит почему-тоот странного какого-то стыда.И исчезают вновь ее следы…Вот эта повесть, ясная не очень.Она туманна, как осенней ночьютуманны Патриаршие пруды.
1957
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Пахнет засолами…
В. Бокову
Пахнет засолами,пахнет молоком.Ягоды засохлыев сене молодом.Я лежу, чего-то ждукаждою кровинкой,в темном небе звездушевелю травинкой.Все забыл, все забыл,будто напахался, —с кем дружил, кого любил,над кем надсмехался.В небе звездно и черно.Ночь хорошая.Я не знаю ничего,ничегошеньки.Баловали меня,а я — как небалованный,целовали меня,а я — как нецелованный.
1956
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Певица
Маленький занавес поднят.В зале движенье и шум.Ты выступаешь сегодняв кинотеатре «Форум».Выглядишь раненой птицей,в перышках пули тая.Стать вестибюльной певицей —это Победа твоя?Здесь фронтовые песнислушают невсерьез.Самое страшное, еслидаже не будет слез.Хочешь растрогать? Не пробуй…Здесь кинопублика всяс пивом жует бутерброды,ждет, чтоб сеанс начался.Публика не понимаетчто ты поешь, почему,и заодно принимаетмузыку и ветчину.А на экране фраки,сытых красоток страна,будто победа — враки,или не наша она.Эти трофейные фильмысвергшиеся, как с небес,так же смотрели умильнодяденьки из СС.Нас не освободили.Преподнесли урок.В этой войне победилиноги Марики Рокк.
1951
Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.
Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.
Письмо в Париж
Когда мы в Россию вернемся?
Г. Адамович
Нас не спасает крест одиночеств.Дух несвободы непобедим.Георгий Викторович Адамович,а вы свободны, когда один?Мы, двое русских, о чем попалоболтали с вами в кафе «Куполь»,но в петербуржце вдруг проступалаболь крепостная, такая боль…И, может, в этом свобода наша,что мы в неволе, как ни грусти,и нас не минет любая чаша,пусть чаша с ядом в руке Руси.Георгий Викторович Адамович,мы уродились в такой стране,где тягу к бегству не остановишь,но приползаем — хотя б во сне.С ней не расстаться, не развязаться.Будь она проклята, по ней тоскавцепилась, будто репей рязанский,в сукно парижского пиджака.Нас раскидало, как в море льдины,расколошматило, но не разбив.Культура русская всегда единаи лишь испытывается на разрыв.Хоть скройся в Мекку, хоть прыгни в Лету,в кишках — Россия. Не выдрать! Шиш!Невозвращенства в Россию нету.Из сердца собственного не сбежишь.
1965
Евгений Евтушенко.
Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
По Печоре
За ухой, до слез перченной,сочиненной в котелке,спирт, разбавленный Печорой,пили мы на катерке.Катерок плясал по волнамбез гармошки трепакаи о льды на самом полномобдирал себе бока.И плясали мысли наши,как стаканы на столе,то о Даше, то о Маше,то о каше на земле.Я был вроде и не пьяный,ничего не упускал.Как олень под снегом ягель,под словами суть искал.Но в разброде гомонившемне добрался я до дна,ибо суть и говорившемне совсем была ясна.Люди все куда-то плылипо работе, по судьбе.Люди пили. Люди былинеясны самим себе.Оглядел я, вздрогнув, кубрик:понимает ли рыбак,тот, что мрачно пьет и курит,отчего он мрачен так?Понимает ли завскладом,продовольственный колосс,что он спрашивает взглядомиз-под слипшихся волос?Понимает ли, сжимаялокоть мой, товаровед,—что он выяснить желает?Понимает или нет?Кулаком старпом грохочет.Шерсть дымится на груди.Ну, а что сказать он хочет —разбери его поди.Все кричат: предсельсовета,из рыбкопа чей-то зам.Каждый требует ответа,а на что — не знает сам.Ах ты, матушка — Россия,что ты делаешь со мной?То ли все вокруг смурные?То ли я один смурной!Я — из кубрика на волю,но, суденышко креня,вопрошаюшие волнынавалились на меня.Вопрошали что-то искрыиз трубы у катерка,вопрошали ивы, избы,птицы, звери, облака.Я прийти в себя пытался,и под крики птичьих стайя по палубе метался,как по льдине горностай.А потом увидел ненца.Он, как будто на холме,восседал надменно, немо,словно вечность, на корме.Тучи шли над ним, нависнув,ветер бил в лицо, свистя,ну, а он молчал недвижно —тундры мудрое дитя.Я застыл, воображая —вот кто знает все про нас.Но вгляделся — вопрошалищелки узенькие глаз.«Неужели,— как в туманекрикнул я сквозь рев и гик,—все себя не понимают,и тем более — других?»Мои щеки повлажнели.Вихорь брызг меня шатал.«Неужели? Неужели?Неужели?» — я шептал.«Может быть, я мыслю грубо?Может быть, я слеп и глух?Может, все не так уж глупо —просто сам я мал и глуп?»Катерок то погружался,то взлетал, седым-седой.Грудью к тросам я прижался,наклонился над водой.«Ты ответь мне, колдовская,голубая глубота,отчего во мне такаягоревая глупота?Езжу, плаваю, летаю,все куда-то тороплюсь,книжки умные читаю,а умней не становлюсь.Может, поиски, метанья —не причина тосковать?Может, смысл существованьяв том, чтоб смысл его искать?»Ждал я, ждал я в криках чаек,но ревела у борта,ничего не отвечая,голубая глубота.