Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:
Некоторые детали болезни Фрунзе Пильняку открыл дружбан многих элитарных советских деятелей культуры, в те годы заместитель начальника Секретного отдела ОГПУ СССР, небезызвестный Яков Агранов, усердный посетитель салончика Лили Брик, которого Сталин позднее застрелил как собаку — без долгой судебной процедуры, изрядно перед тем помучив. С Аграновым расправлялся еще Ежов, возможно желая угодить Сталину. После истории с повестью Пильняка Сергею Ивановичу ничего не оставалось делать, как уйти из ЦК. Скандал касался его непосредственно. В 1933 году отделом печати ЦК ВКП(б) заведовал Лев Мехлис, бывший личный секретарь вождя и его доверенное лицо на протяжении ряда лет. Умер Мехлис в один год с хозяином.
Лев Мехлис совмещал работу по надзору за прессой с креслом главного редактора «Правды».
В общих чертах далее события развивались следующим образом. Гусев рукописи не получил то ли потому, что Сталин его отогнал в Казахстан,
Эренбург, бесспорно, не знал, кому он посылает свою рукопись. Большевики — мастера превращать свои имена в легенду, и Эренбург пал жертвой этого изощренного мастерства.
Рукопись нкидовцы, не распечатав, переправили в издательство «Советская литература». От редакционной корзины экземпляр спасло то, что Эренбург числился корреспондентом «Известий» и недавно опубликовал там — в июле прошлого года — серию очерков об уроженце станицы Лабинской полусумасшедшем казаке Павле Горгулове, который убил президента Французской республики Поля Думера. Но принадлежность Эренбурга к «Известиям» не помешала редакторам издательства после прочтения на всякий случай назвать «День второй» вредной и плохой вещью. Они были правы, как и Алексей Гарри. Роман вредил мифу об индустриализации, вредил отлакированному образу системы, отрицательно отзываясь о том, что происходит под покровом высокопарных лозунгов. Отказались от рукописи и все остальные издательства и органы печати: «Молодая гвардия», «Литературная газета»… Если бы фрагменты сразу появились в периодике, то автор мог бы, несомненно, надеяться на успех.
Кое-что Эренбург в мемуарах попытался утаить. Но Борис Фрезинский по праву комментатора ему не позволил. Эренбург ни словом не обмолвился о Гусеве, но зато рассказал не менее интересный сюжет из парижской жизни.
«Я решился на отчаянный поступок, — пишет Эренбург, — напечатал в Париже несколько сот нумерованных экземпляров и послал книги в Москву — членам Политбюро, редакторам газет и журналов, писателям».
Действительно, и сегодня поступок выглядит неординарным. Далее Эренбург вставляет другую, не делающую ему чести фразу: «Это было лотереей, и мне повезло — несколько месяцев спустя я получил длинную телеграмму от издательства: высылают договор, поздравляют, благодарят».
Ничего себе лотерея! Это был точно рассчитанный шаг, подобный замятинскому письму. С той поры Эренбург всегда в безнадежных ситуациях напрямую обращался к вождю. Сталин превосходно его понимал и не исключено, что ценил подобный подход.
В числе адресатов Эренбурга оказался и Лев Мехлис — всесильный руководитель советской печати и издательств. Очевидно, переговоры Мехлиса и Сталина решили судьбу книги. Разумеется, фамилию Мехлиса в данном фрагменте мемуаров Эренбург тоже не упоминает, как и фамилию Гусева. Мехлис в воспоминаниях фигурирует лишь однажды — в связи с катастрофическими событиями в Крыму, хотя Эренбург не мог с ним не сталкиваться бесчисленное количество раз и до войны, и во время нее, и после. Мехлиса вождь назначил еще в 37-м году начальником Политического управления РККА, когда пост остался вакантным. Его предместник Ян Гамарник, присоединенный чекистами к заговору маршала Тухачевского, покончил жизнь самоубийством, что не помешало Сталину объявить верного коммунистическим принципам комиссара врагом народа, жену уморить в концлагере, а дочь отправить в детский дом. Не исключено, что Мехлис захотел поддержать Эренбурга из конкурентных соображений. «Правда» и «Известия» всегда соперничали.
Количество нумерованных экземпляров по тем временам выглядело более чем внушительно. В хрущевские и брежневские периоды специздания печатались меньшим тиражом. Получателям их выдавали под расписку. Я как-то наблюдал процедуру в кабинете Чаковского, когда фельдъегерь, с аксельбантом и портфелем на длинном ремне, из которого он вынул такое специздание и прошнурованную книгу, вручил их главному редактору. Подождав, пока Чаковский распишется, фельдъегерь тщательно сверил росчерк, отдал честь и исчез. Комедия разыгрывалась важно, ритуально и без стеснения, будто напоказ. Присутствующие замерли в почтительном молчании. И лишь после того как призрак власти растворился в проеме двери, продолжился оживленный разговор, подогретый атмосферой таинственности.
В
числе адресатов Эренбурга находился и Сергей Прокофьев, чье влияние при кремлевском дворе являлось ощутимым. Из уст в уста передавалась фраза композитора, смысл которой сводился к тому, что он способен написать музыку для балета на сюжет из произведений Сталина. Вождю, вероятно, льстила подобная шутка. Умер Прокофьев в день смерти высочайшего патрона, который принес композитору немало горьких минут. Похороны композитора прошли незамеченными.Эренбург пытался всячески облегчить участь романа. Он обратился к Юлиану Тувиму и Владиславу Броневскому с просьбой содействовать изданию «Дня второго» на польском языке. Одобрительное письмо Ромена Роллана Эренбург отправил в Москву, что, по его мнению, должно было оказать давление на Сталина, заигрывавшего с западной интеллигенцией при содействии Горького. Ромен Роллан с полурусской женой, хорошо знакомой Эренбургу по дому Максимилиана Волошина в Коктебеле поэтессою и переводчицей Марией Павловной Кудашевой, в затеянной Сталиным игре занимали одно из первейших мест. Волошин умел сближать людей и оказывал на них сильное влияние. Антибольшевизм Эренбурга во многом уходил корнями в волошинскую гуманистическую почву. Достаточно напомнить стихи поэта, созданные в Симферополе и Феодосии и датированные летом 21-го года, чтобы убедиться в этом.
Французский перевод «Дня второго» вышел в конце лета. Словом, Эренбург боролся как мог, как настоящий самиздатчик, ощущая, между тем, внутреннюю несовместимость текста со сталинизмом как принципом, и с остальной советской прозой типа романов «Гидроцентраль» или «Время, вперед!», и с обстоятельствами, зловещий рельеф которых начинал просматриваться сквозь постепенно рассеивающийся туман.
В последних числах сентября Эренбург получил известие, что директору издательства «Советская литература» предложено принять «День второй». Еще недавно редакция считала роман вредным и плохим. А 9 ноября 1934 года рукопись сдали в набор. 16 января верстку подписали в печать: тираж 7000 экземпляров. В конце января 1935 года «День второй» вышел в свет. Несмотря на прозвучавшие разноречивые мнения, некто Цыпин, ответственный редактор издательства, один из тех, кто считал, очевидно, роман не удавшимся, сдал в производство второе издание в самом начале июня, подписав к печати в конце августа. Тираж увеличили многократно. Он достиг 25 000 экземпляров. Суперобложку и переплет заказали превосходному художнику Давиду Штеренбергу. Бумагу выделили роскошную. Заказ выполняла типолитография имени Воровского. Два издания на протяжении нескольких месяцев! Без Мехлиса и Сталина такой взлет немыслим. И одновременно Эренбург подвергался жесточайшей критике.
Правда с боем пробивала дорогу. Ее, правду, приходилось защищать ежедневно и в разных аудиториях. Лазарь Каганович, прекрасно осведомленный в том, что касалось великих строек социализма, бросавший сотни тысяч людей на выполнение безумных задач, поставленных Сталиным перед покоренной большевистской партией, отчитывал Эренбурга за то, что он бродит среди котлованов и не видит будущих корпусов заводов, которые вскоре вырастут вокруг. В поле его зрения попадают лишь землянки, бараки и грязь. С веранды дачи Горького в Барвихе легко приближать грядущее и любоваться им всласть. Железобетонный материал деформировался прямо на глазах. Каганович, плюющий на очевидность и готовый жертвовать чужими жизнями, так же как и Горький, судя по этой барвихинской беседе, являлся одним из зачинателей социалистического реализма в кирпотинской формулировке, хотя едва ли сознавал теоретическую суть выдвинутых на съезде писателей положений. Но душа жаждала этого социалистического реализма, и он бил по Эренбургу прямой наводкой бывалого демагога.
Образцом художественного отражения сложностей роста первой в мире Страны Советов стала поэма о Беломорбалтлаге. По ее поводу споров не возникало, и авторов никто не критиковал — ни Каганович, ни Сталин, ни Ягода, ни газетные прихлебатели власти. Поэму оттиснули в 1934 году тиражом в 80 000 экземпляров. Тираж был увеличен по сравнению с эренбурговским в три с лишним раза. Писатели, создавшие поэму, так и не почувствовали ужаса увиденного и не отразили его, хотя бы в завуалированной или законспирированной форме. Проза Эренбурга резко отличалась от того, что мы читаем у авторов, бившихся в пароксизмах восторга и писавших по заказу «чертей драповых» из ОГПУ — как их ласково называл сломленный Сталиным, запуганный Ягодой и оттого ополоумевший Буревестник революции, который некогда гордо реял в поднебесье.
Закрывая глаза и думая сегодня о «Дне втором» и далеком томском «бабьем лете» 33-го года, которое позволило бродить Илье Григорьевичу по городу без пальто, я вижу рядом с ним неясный абрис невысокого человека, с туманным, еще не прорисованным профилем и самодельной папиросой, зажатой в зубах. Кто он? Что это за наваждение? Узнаю ли я его? Почему они вместе? Куда спешат? О чем беседуют на краю зачарованной Рощи, сквозь бело-золотистые стволы и кроны которой просвечивает здание университета?