Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Шрифт:

— До свидания!

Я посовестился произнести чужие, не принадлежащие мне по праву слова, но как-то выкрутился, чуть не свалившись от волнения в коридоре. Постоял секунду, отдышался, вытер рукавом халата физиономию и пошкандыбал к тетке в палату за баночкой, которую она давно приготовила. Я догадался сразу, кто он. И эта догадка не давала мне покоя еще очень долго — до тех пор, пока мы по-настоящему не подружились. Он интербригадовец, советский доброволец. Пасаремос! С таким познакомиться — счастье! Надо в рубашке родиться.

Граф пашет

Обычно граф пахал глубоко, особенно до возвращения в большевистскую Россию. Вообще, насчет большевиков он крепко заблуждался, полагал, что если их чуточку похвалить да погладить холеной барской ручкой, то они не только все просимое дадут и позволят писать стоящие вещи, но и сами постепенно облагородятся. Оттого и ринулся очертя голову назад на родину, прочь от стухшей белогвардейщины. Ну, они ему и показали — имеются в виду большевики. Дать

просимое — дали, но и в бараний рог скрутили, писалось без привычной легкости и часто не про то. Не создал в расцветные годы что мог и на что был способен. А как писал! «Хромой барин», «Детство Никиты», «Гадюка»! Чудесно писал! «Сестры»! Заглавие трилогии: «Хождение по мукам»! Чудный талант! Размашистый, сильный, чисто русский. Пусть сплетничали, что он никакой не Толстой, а Бострем, но мало ли про кого что болтали. Даже про Сталина говорили, что он сын не пьяного сапожника, а полицмейстера. Ленина обвиняли в шпионаже и называли Бланком по фамилии матери. Керенский оказывался не Керенским, а Кирбисом и был сыном каторжника. Пусть «Петр I» несовершенен в социальном плане, зверство императора не во всю ширь показано, не поставлен акцент на то, какими методами европеизировалась Россия, но роман создан «толстовской» рукой, плотным, крупным мазком, живописно, а где и исторически точно. В Париже так бы не написать, хотя и больше места уделить подлинным жестокостям удалось бы, но не удалось бы другое — самое трудное, таинственное, — не удалась бы атмосфера, ее вне России не сгустишь из родных и давно знакомых ароматов. Ругали его за «Петра I», ругали, что, мол, потрафлял Сталину, но больше вины — на вожде. Дамоклов меч висел над писателем, его агентом французского 2-го бюро сделать ничего не стоило. Грехов на нем навалом: дневниковые — сфабрикованные — записи фрейлины Анны Вырубовой, подпись под Катынским протоколом и всякое иное, но лично зла никому не делал, модным юдофобством не занимался, а добро от него люди видели. Теперь его костерят потомки прямые и гражданские, а в подметки ему не годятся. Иван Бунин его оплевал в «Третьем Толстом», но он не желал жить как Бунин и писать хотел иначе. А для того и жизнь должна была сложиться по-другому. Руку Толстого, сам подход к изображаемому всегда узнаешь. Алексей Николаевич после «Хлеба» стал проверенным специалистом по Сталину. Не каждому разрешалось прикоснуться к столь высокой и взрывной теме. Но не по этому угадывался стиль, а по сущности самого стиля, по аристократической воздушности, с какой об опасном, требующем особого отношения, писалось.

Главу «Имени Сталина» составляли несколько мелких литераторов — Булатов, Рыкачев и Гехт, усиленные Толстым и все теми же — Шкловским и Всеволодом Ивановым. Вспашку, ясное дело, производил граф. И пахал, надо заметить, легко, артистично пахал.

Они шутят

«Палуба. Плетеные кресла. Трое из политбюро — Сталин, Ворошилов и Киров…» Два первых — герои обороны Царицына, знакомые нам по «Хлебу» и картине Александра Герасимова, изображающей их на прогулке в Кремле. Итак, «…Сталин, Ворошилов и Киров — беседуют между собой. Они шутят, смеются, курят. Палуба легонько покачивается, неустанно бежит волна. Все очень просто, обыкновенно; прост и обыкновенен пароход, просты и обыкновенны люди, разговаривающие на палубе…»

Обыкновенный Сталин! Вот как!

«…Обыкновенные советские люди разговаривают о погоде, об охоте, может быть, о том, как спали, о том, что каюты на пароходе могли бы быть и попросторнее».

Еще через две-три страницы: «Палуба легонько покачивается, неустанно бежит волна…» Склеивал куски, вероятно, Шкловский, мастер киномонтажа. Он конструировал и всю книгу. Почти в каждой главе принимал участие.

«Трое людей из Политбюро шутят, курят, беседуют». Долгонько шутят! «Как молод и жизнерадостен Ворошилов, человек в зеленоватой военной одежде, со слегка вздернутым носом…» Это вам не «каракулевая голова» никому неведомого Рапопорта. Это прикосновение к личности друга Сталина.

«Он молод, но он, как говорят о нем мужики, „спервоначалу сурьезен“. В нем имеется величавость и серьезность пролетария и т. д. и т. п.» Это вам не бред о юных бухгалтерах, мечтающих сохранить собственность своих хозяев. Отчетливо чувствуется плотность текста, объемность диалога, политический размах и некий международный оттенок при свободном обращении не с какими-то берманами, коганами, рапопортами, будасси и прочей пузатой сволочью, а с номенклатурой высшего разряда. Тут речь зашла о верхотуре, да не гулаговской — в сущности подчиненной, а о партийной верхотуре. Тут просматривается определенная степень свободы, необходимая для пропагандной достоверности, хотя и подпорченная подхалимством. Так об этих людях другие не писали и теперь не пишут. Тексты Эренбурга по простоте и естественности уступали толстовским. У Эренбурга больше газеты, больше публицистичности — эпоха вступала в период вырождения, страха и отчаяния.

В главе «Имени Сталина» явственно ощущается крепкая рука — в деталях, попытке очеловечить эпизод, найти соответствующую почтительно-дружескую интонацию. Сдобным «Хлебом» тянет, заредактированным, полуофициальным, но все-таки «Хлебом», а не ерундовой корреспондентской «прозой» или производственными очеркишками какого-нибудь Гехта.

И захочешь
отнять, а не отнимешь

«Часовой в малиново-васильковой фуражке мерно ходит по серому бетону шлюза…» Улавливаете разницу с прежде прочитанными впечатлениями? Не малиново-голубая фуражка, а малиново-васильковая! Нет, тут определенно аристократическая рука или сама создавала, или прочищала кем-то набросанное, стараясь ему, набросанному, придать удобоваримый лирический облик.

«На пароходе как-то по особому толпятся люди, слышатся возгласы, оживленный говор, тоже особый…» Кинематографично, сценарно, зримо. Появляются главные организаторы и эксплуататоры рабского труда. И сами рабы, которые в любую минуту могут превратиться в трупы. «Один за другим Хрусталев, Френкель и Борисов взобрались на верхнюю палубу…» Взобрались, а не поднялись. Автор чувствует их состояние. «Легко опираясь на перила, стоял Сталин. Неподалеку — Ворошилов и Киров». Сталин — в одиночестве, как Бог. Проста и свободна его поза, переданная весьма лаконично и удачно. Слово — волшебная вещь. Это легкое «опирание» на перила вызывает в сознании картину — на фоне прозрачного неба цветная фигура, схваченная моментальным взглядом, окутанная атмосферой воздушности. Здесь учтено читательское воображение. Тайная мысль о фильме просвечивает в каждой фразе.

«— Разрешите представить вам технических руководителей Беломорстроя, — обратился Ягода к Сталину.

— Очень рад, — ответил Сталин».

На сочинение подобного ответа пишущий должен получить право. Речь ведь идет о бывших врагах народа, которые должны сейчас стать его друзьями. А цензор, скрывающийся под шифром «Главлит — 31537», хорошо знает, что с ним случится, если какой-нибудь Товстуха или Мехлис узрит в целомудренной реплике политическую ошибку. Быть может, лучше присобачить обыкновенное: «Здравствуйте!», коль заявка на обыкновенность сделана выше. А то — очень рад! Это еще: как посмотрят на капитанском мостике!

«Грузно наклонившись, шаркнув ногой и оттого даже качнувшись в сторону, Хрусталев уставился на перила. Но правая рука Сталина уже лежала в его, Хрусталева, руке. Хрусталев сжал эту руку. Пятясь, сутулясь, отодвинулся он и уже не спускал глаз с улыбавшегося Сталина. Подходил Френкель, Борисов, что-то говорили — Хрусталев все смотрел и смотрел. „Три часа ночи, спать бы пора, и без того утомленный…“ — ему было приятно думать так заботливо.

Ягода делает знаки рукой. Оглянувшись, нет ли кого рядом, Хрусталев нерешительно приблизился к зампреду. Ягода шутил, посмеивался — и вдруг, быстро поклонившись и протягивая руку, сказал:

— Поздравляю вас с орденом.

— Ка-а-ким… — растерянно начал было Хрусталев и, с трудом поборов охватившее его волнение, ответил:

— Благодарю вас от всего сердца, товарищ зампред.

И опять сильнейшее, особенное и радостное волнение охватило его.

Пароход, слегка покачиваясь, шлюзовался».

Хрусталев, шаркающий перед Сталиным ногой, посмеивающийся и кланяющийся Ягода, тот же Хрусталев, озирающийся по сторонам и не верящий еще, что его удостаивают… Текст не без тонкости и кинематографической выпуклости. Это вам не простенький чемодан Рапопорта, кстати, без бритвенного прибора, который не попал в число предметов первой необходимости из-за забывчивости Катаева.

Для меня несомненно, что к художественной ткани приложилось его сиятельство вкупе с Шкловским и, возможно, склонным к сдержанной экспрессии Всеволодом Ивановым. Но главный здесь, конечно, граф: умел писать — не отнимешь. «Хлеб» будет создан через три года, но подходы уже чувствуются, и главные герои уже вместе и на месте: Сталин и Ворошилов. Приходилось снимать бобровую папаху и напяливать малиново-васильковый картуз блином.

Необъяснимое тяготение

Августовские сумерки везде приятны, а в Сибири особенно. В них привкус грусти, ускользающего лета. Сейчас закрою глаза и вижу солнечный клин на вытоптанном газоне, след от стертых протекторов и распахнутые ворота с коричневой от быстро вылинявшего сурика звездой. Позднее, прокручивая в голове эпизод моего с зеком знакомства, пришлось прийти к выводу, что он меня подстерегал, приваживая взглядом, и я не обманул надежд: появился, как черт из табакерки, в нужный момент, когда конвойный отлучился. Но я бы не появился, если бы давнее тяготение не подталкивало. К тому времени у меня накопился полезный опыт общения с людьми, которые находились не в ладах со сталинским законом. В конце войны на окраине Киева я с приятелями столкнулись при чрезвычайных обстоятельствах с настоящим власовцем Володей Огуренковым, который совершил долгий путь из Праги через Карпатские горы на Украину. И с другими выброшенными из жизни имел дело. Я болтался у ограды лагеря военнопленных, вступал с ними в торговые отношения, что-то менял, что-то брал на продажу, чем-то их снабжал, подбивал товарищей к разного рода нарушениям, за что не раз и не два сиживал в милиции за несоблюдение этих самых сталинских законов. Любопытно, что не конвойные ловили, а именно мильтоны, чаще невоевавшие. Я неплохо изучил повадки тех, кто обитал за оградой из колючей проволоки. Понимал с полуслова, правильно оценивал жесты и взгляды, умел использовать внезапно возникшие возможности и поворачивать внезапно возникшие возможности на общую пользу. Власть я ненавидел и, интуитивно ощущая каждый раз, чего она хочет и к чему стремится, постоянно противоречил ей и в серьезном, и по пустякам.

Поделиться с друзьями: