Европа-45. Европа-Запад
Шрифт:
Зеленый «додж» катился по раскисшим на солнце весенним дорогам Италии. Зеленый «додж» с болтливым подполковником американской армии и Михаилом Скибою, на руках которого надрывался от крика ребенок. Они ехали по стране, где за каждой придорожной надписью вставали целые столетия истории. Отделялись от их шоссе асфальтовые иглы и тянулись к Флоренции, к Пизе, к Болонье — так бы и полетел он в любой из этих городов, очарованный одними лишь их названиями, так бы и полетел туда, если б имел время, возможность и силы.
О эта вечная занятость! Сколько нужных вещей не делаем мы из-за нее, как много теряем чудес, и все только лишь для того, чтобы успеть сделать
Болонья, Феррара, Сиенна...
— Италия... Впечатление такое, будто едешь в музее,— сказал американец.
— А у меня самое сильное ощущение — свобода,— засмеялся Скиба.— Все время хочется петь.
— Жаль, что с нами нет какого-нибудь негра. У них это здорово выходит. Вы когда-нибудь слышали, как поют наши негры?
Слышал ли Михаил?
Слышал в тот самый вечер, когда впервые встретились они с американской танковой колонной. Танкисты не торопились. Спешили только офицеры тыловых служб. А танкисты знали, что после того, как они проторчали в Италии столько месяцев, лишний день или час роли уже не играют. За Альпами все будет закончено и без них. Если уже не закончено.
...Они остановились перед первым попавшимся им на шоссе городком. Заняли автомобильную мастерскую, устроили в ней нечто вроде солдатского дансинга, пили вино, пели, показывали друг другу, и партизанам в том числе, фотографии своих невест, одаривали долларами и пакетиками жевательной резинки, снова пили вино и все, что попадалось под руку, все, от чего можно было стать веселым, одуреть, забыть о войне, почувствовать себя вельможей, этаким заокеанским набобом в сей прекрасной, но бедной горной стране.
У кого-то нашлось банджо с несколькими струнами, с приглушенным, хриплым и тоскующим звуком. Пан Дулькевич всем представлял Франтишека Сливку как гениального композитора и обещал после войны сделать для него и для себя визитные карточки из черной бумаги, на которой буквы будут выписаны белой тушью.
Американцы смеялись и пили. Они пили так много и с таким остервенением, что все те, кто был рядом, тоже пили. Пил в тот вечер и Михаил Скиба: вино приносило облегчение, благодаря ему спадали оковы постоянной настороженности, не оставляющей его вот уже несколько лет. Пил еще и потому, что был молод, а это вино войны давало ощущение молодости людям даже пожилым, слабым и больным.
Впоследствии, когда он пытался вспомнить все, как было, с самого начала, у него почти ничего не получалось. События того вечера никак не хотели становиться в определенный порядок, между ними не было необходимой последовательности. Они запечатлелись в его памяти хаотично, запечатлелись точно в таком же сумбуре и неистовстве, как тогда, после вина, после пожатий рук.
Кто-то танцевал; кажется, танцевал и он, показывая американцам и итальянцам украинский гопак. Кажется, пан Дулькевич учил американского сержанта подпрыгивать в краковяке и щелкать в воздухе воображаемыми шпорами. «К дьяблу, что это за армия! — кричал пан Дулькевич.— Фурда! У вас даже шпор нет! »
Все это, несомненно, было в тот вечер, но виделось теперь как бы сквозь сизую мглу. Все отступало куда-то, заслонялось одним-единственным ярким воспоминанием, одним отчетливым переживанием.
Начала Михаил не уловил. Скорее всего, он с кем-то разговаривал, возможно, что пили за дружбу, возможно, целовались в тот момент с Франтишеком Сливкой, а может быть, гладил по плечу Скибу ласковый Пиппо Бенедетти.
Все так же хрипло
бренчало банджо. Стоял невообразимый шум в прокуренном помещении автомастерской, где под стенами еще громоздились станки, а в углу покрывался пылью чей-то старенький «фиат», так и не дождавшийся ремонта. Но неожиданно Михаил почувствовал, что позади него происходит что-то необычное. Он оглянулся и увидел в кругу солдат Уайтджека, того самого огромного негра, что утром вырывал из партизанских рук оружие, а позже потчевал их итальянским вином, разливая его в пластмассовые стаканчики.Уайтджек двигался по кругу, крался, как хищный зверь. Он кружился в замкнутом пространстве, как кружит в клетке тигр, ежесекундно готовый к прыжку. Очевидно, он был в кругу уже несколько минут, так как на него уставилось множество глаз и, по-видимому, ждали от него не только этих крадущихся движений, а еще чего-то. Постепенно шум в автомастерской стихал, обрывались на полуслове разговоры, расплетались объятья, застегивались карманы, пряча в своих тесных тайниках подаренные фотографии, сувениры и адреса друзей,— все внимание поглощено было центром круга, где ритмично двигалось большое темное тело, затянутое в тонкую униформу.
Уайтджек не сбросил даже каски. Белый брезентовый пояс стягивал его тонкий стан. Такие же белые короткие гетры охватывали щиколотки, не давая спадать широким штанам на красные ботинки из грубой кожи. Уайтджек был одет, как любой американский солдат. Он ни в чем не нарушил форму. Разве только расстегнул две пуговицы на рубашке да еще выше положенного, чуть ли не до плеч, засучил рукава. Но и этого было достаточно, чтобы его удивитёльное тело показало свою силу и привлекательность.
Уайтджек танцевал.
Уайтджек разматывал невидимую нить ритма, разматывал чем дальше — быстрее, чем дальше — стремительнее, и уже теперь ритм служил символом силы, красоты напряженных мышц. Казалось, негр боролся с кем-то невидимым, боролся со своей судьбой, может быть, со своей недолей. Он стремительно выпрямлялся, приседал, почти падал, будто Сраженный смертельным ударом, снова взлетал, распластывался в воздухе, вырывался из могучих объятий своего врага и бросался в бой еще более исступленно и страстно.
Робкий лучик света пыльной электролампочки скользил по лоснящейся черной коже, выплясывал на ней, искрился по сторонам, бессильный охватить это до сумасшествия верткое тело.
Движение просто ослепляло. Не верилось, что человек может выдержать такое напряжение. Хотелось крикнуть Уайтджеку: «Довольно!» А он все ускорял темп, а он ввинчивал свое тело в еще более тугую спираль черного вихря. И когда уже казалось, что негр не выдержит, сейчас свалится в изнеможении прямо на цементный пол, свалится, обливаясь потом, задыхающийся, безмолвный и обессиленный,— Уайтджек запел. Песня его была выдержана в том же бешеном ритме, это тоже была черная песня, черная, как его тело, песня, выхваченная из неистового вихря, из которого Уайтджек вырывал отдельные слова и бросал их слушателям, толпившимся в мастерской.
Пан Дулькевич, неизвестно как очутившийся возле Михаила (а может, он был рядом все время, да только Скиба его не замечал), переводил своему командиру слова песни Уайтджека, и в памяти Михаила навеки запечатлелись страшные слова, выкрикиваемые негром во время танца в итальянской автомастерской на берегу озера Комо:
Никогда белый не станет черным,
Ибо красота — черна
И черна мудрость;
Ибо презрение — черно
И черно — мужество;
Ибо терпение — черно
И черно — предательство;