Европа-45. Европа-Запад
Шрифт:
— Вы уже уходите? Вы всегда торопитесь, доктор Лобке! Неужели у вас так много таких подопечных, как мы с Финком? — Гаммельштирн усмехнулся.
Лобке не ответил. Подошел к ним, пожал руки и сказал:
— В случае чего — вы меня никогда не видели, я вас — тоже. Никаких доказательств наших связей нет нигде. Запомните это. Старайтесь быть осторожны. Тироль — главное! Дальше вас проведут. Дальше — свобода! И... мы еще вернемся!
— Мы еще вернемся! — выбросив вперед правые руки, рявкнули Гаммельштирн и Финк.
Они исчезали тихо, крались по-тигриному, а надеялись вернуться, топая во всеуслышание подкованными сапогами.
Сползались со всей Европы, пробирались потихоньку, глухими ночами, переодетые, перелицованные с ног до головы. Мечтали о экспатриации, жаждали бегства, стремились раствориться
Через высокогорные перевалы пробирались к живописным озерам Аусзеерланда. Стекались отовсюду, будто капли коричневого яда. А уже оттуда вознагражденные доктором Гйотлем контрабандисты переводили их в Италию, вручали агентам ватиканской организации УНАРМО, которая устраивала беглецов в монастырях и помогала затем выехать в Испанию и Южную Америку.
Ширились легенды о Мартине Бормане. Якобы не убит он, а жив и продолжает порученное ему в политическом тестаменте Гитлера дело. Бормана видели под Берлином в мундире эсэсовского офицера. Видели, как рядом с ним разорвалась бомба, как убило всех его спутников — он один уцелел. Видели на вокзале в Неймоистер и в горах Тироля. Он не пожелал воспользоваться самолетом, прибереженным для него доктором Гйотлем, а пробрался с помощью горного проводника — некоего Вольфа — в итальянское горное местечко Сопра Адиге и там вместе с итальянскими фашистами создал мощную организацию, помогающую экспатриироваться из Германии всем известным гитлеровцам.
Им нужен был вождь, и они его создали. Борман. Живой или мертвый — это безразлично. Пускай нет Бормана,— а есть только легенда о нем, они поверят легенде, лишь бы спасти собственную шкуру.
Называли себя «эдельвейсами», а сами добирались до гор грязные, заросшие, вонючие, как шелудивые псы, и доктор Гйотль брезгливо подносил к носу платок, разговаривая с ночными пришельцами. Он стоял выше их всех, чувствовал себя почти таким же всемогущим, как тот, для кого он берег самолет в горах. Он держал себя с ними небрежно. Только однажды теплой летней ночью он воодушевился, когда услышал от двух ободранных францисканских монахов слово «Лобке». Лобке жив и напоминал о списках. Спрятаны ли они? Конечно, спрятаны. И в укромном месте: в озере Теплитц или в одном из многочисленных горных озер Аусзеерланда — в этом он боялся признаться даже самому себе. Главное— списки запрятаны, а когда нужно будет, их достанут. Там записано все. Кому что дало ведомство Кальтенбруннера, на какую сумму. Пускай восстанавливается Германия за счет стараний национал-социалистов, за счет гестапо и СС, пускай поднимается из руин, а когда расцветет она и станет могучей, как некогда,— они вернутся!
Доктор Гйотль обнял эсэсовцев. Никого до этого не обнимал, даже руки не подавал, а этих вдруг обнял, будто не были они такими же грязными и дурно пахнущими.
ПОДНИМИ МЕНЯ, А ТО НЕ ВИДНО
В Генуе родился Колумб. Генуя находится на краю Италии, она почти не принадлежит земле, а принадлежит морю и тому широкому и манящему свету, что скрывается за морем. Генуэзцы всегда жили в странствиях больше, чем на берегу. Может быть, поэтому генуэзцы и дали миру Колумба, памятник которому украшает вокзальную площадь города.
После долгих мытарств Пиппо Бенедетти возвращался в Геную. Правда, он путешествовал не по морю, а по суше, но так или иначе давно не был в родном городе, много лет не видел свою маму.
Пиппо Бенедетти ехал к маме. Если б его попросили рассказать о родном городе, он не мог бы этого сделать. Просто он знал, что город красивый, а объяснить этого не мог, не умел.
Наконец он возвращался. Бывший берсальер. Бывший партизан. Репортер римской коммунистической газеты «Унита» Пиппо Бенедетти ехал в Геную, туда, на эту генуэзскую уличку, притулившуюся между горами и морем на самом краю прекрасного города,— ехал туда, где живет его мама.
Он не пел песен, не разглядывал все вокруг. Наклонялся и наклонялся к рулю велосипеда, припадал все ниже и без устали крутил педали крепкими, жилистыми ногами. Тонкие колеса приятно шуршали по сухой дороге. Он ехал над самым морем. Нарочно выбрал этот путь, чтобы проехать вдоль побережья по Левантской Ривьере, постепенно вобрать красоту и ароматы этой благословенной
земли, посреди которой лежала Генуя.Он оставил позади себя желтоватые, цвета старой слоновой кости, скалы, озаренные солнцем, веселые и легкие, и скалы затененные, тяжелые, мрачные, будто тень убийцы. Оставлял позади себя рощи пробковых дубов, сухие лесочки пиний и кедровых сосен на таких горных вершинах, где могли жить только орлы. Каскады виноградников Лигурии окрашивали склоны в зелень и желтизну, смешивая алые и коричневые тона, багрянец и лиловую черноту. Красные утесы скал вставали на его пути, но шоссе змеилось вокруг них мертвой петлей, и Пиппо, бросая корпус то в одну, то в другую сторону, преодолевал эту петлю и видел далеко-далеко внизу окутанное зеленовато-сизой мглою море. Когда шоссе спускалось ниже, Пиппо проникал сквозь марево, покрывавшее море, и видел воду. Она имела фантастически-фиолетовый цвет. Представить себе такую воду невозможно — ее нужно увидеть. Наконец он увидел благословенную воду Лигурии!
Маленькие городочки на дороге. Одна длинная улица, прорубленная в скалах, старые домишки, сложенные из круглого камня, двери, выходящие прямо на улицу, поперек которой развешано белье. Смуглая детвора несется впереди его велосипеда, весело горланит: «Партизан! Партизан!» Откуда они знают, что он партизан? Ах, да, у Пиппо на груди медаль. Она прикреплена у него к пиджаку, к светлому, купленному в самом Риме пиджаку! Что ж, он возвращается в партизанский край, к родной маме!
Генуя...
Белые дома, зеленые виноградники, сизый камень посреди них.
Санто-Кампо — самое красивое кладбище, бело-зеленое чудо: зеленые мирты и лавры и белый мрамор. В Генуе все в белом мраморе, ведь неподалеку — Каррари, известные всему миру мраморные скалы Каррари, где ломал камень для своих скульптур сам Микеланджело.
Только стены мола, зализанные шершавым языком моря, черны, будто рыбья спина. Да еще собор Сан-Лоренцо не белый, а тигристо-полосатый. Даже мраморные львы у входа кажутся полосатыми. А возможно, это отблески витражей, желтых, как глаза тигра, и красных, как вино или кровь. Никогда Пиппо не замечал, что собор отличается чем-то от города, а теперь это невольно бросалось в глаза. Собор был полосатый, а не белый. Но все-таки он не такой мрачный, как в Милане. И не такой колючий. Он ласковый, как вся Генуя.
На пьяцца де Феррари Пиппо задержался. Его не пропускала густая людская толчея, разбушевавшиеся толпы, радостные скопища людей. По улицам Генуи катились волны народного карнавала. Гудели колокола, доносилась нахрапистость бубна, пели флейты и виолы, песни и крики смешивались в густую звуковую гамму, низкий гул мужских голосов переплетался с серебряными нитями детских голосов и женского смеха.
Летний карнавал в Генуе.
Партизаны сошли с гор, борцы против фашизма вернулись из сардинских тюрем, все, кто был преследуем, кто скрывался, кто страдал, сегодня должны были забыть обо всем и радоваться, смеяться, петь, выкрикивать что-нибудь совсем бессмысленное и веселое. И генуэзцы радовались карнавалу. Толпа разливалась по узким улицам, выкатывалась на широкие террасы набережной Консолячионе, людям было тесно под деревьями, под невысокими деревьями, растущими на приморских, бульварах, они рвались дальше, растекались по всему городу, всасывая, втягивая в себя каждого, кто попадался на пути.
Ни конца ни края этому карнавалу. Радость не признает времени. Она смело и щедро растрачивает его, зная, что время — самая дешевая вещь на свете — дается даром. Если время служит вам, а не вашим врагам, забудьте о нем. Разбейте циферблаты часов, выбросьте часы вообще!
Радость!
Пиппо Бенедетти не стал противиться магнетической силе карнавала. Он оставил велосипед во дворе какой-то улички, кажется это была виа Киркасси. Тоже толкался в толпе, тоже выдумывал что-то раскатистое и веселое, тоже пел. Его захватила бешеная феерия красок, мозаика лиц, движение, всеобщее ликование. Ходил за толпами с улицы на улицу, запечатлевал все в памяти, смеялся, шутил, глаза у него горели. Он возвращался в город своей молодости, вступал в эту молодость, сбросив с себя сразу десяток лет, и опять стал мальчиком с тонкими загорелыми ногами, мальчиком, прыгающим по каменистым пляжам родного моря, похожим на тех босоногих, что кричали ему сегодня на узких улицах: «Партизан! Партизан!»