Европеец
Шрифт:
Интересно сравнить «Девятнадцатый век» с написанным двумя годами ранее письмом Киреевского к А. И. Кошелеву. «Кстати к Погодину; он задумав пресмешную вещь: хочет писать особенную брошюрку о том, что политическое равновесие Европы принадлежит к числу тех мыслей, которые вместе с поверьями о колдунах, привидениях и чертях суть порождения невежества и суеверия и в наш просвещенный век должны вывестись и исчезнуть при свете истинного мышления. Сколько я ни толковал ему, а переубедить не мог; ибо для этого нужно понять, что такое политическое равновесие, а здесь-то и запятая». По всей вероятности, Киреевский излагал в «Девятнадцатом веке» примерно те мысли, которые высказывал Погодину. Но вот что важно: в письме говорится о политическом равновесии — в статье крамольное определение по понятным причинам опущено. Письмо к Кошелеву подтверждает, что «успокоительное равновесие», «мирительное соглашение», «искусно отысканная середина» — все это были для Киреевского категории политические. Что же касается историко-литературного материала, имеющегося в первой части «Девятнадцатого века», то он призван лишь иллюстрировать политические положения автора. Заявив, что «стремление к успокоительному равновесию» продолжается и поныне,
К этому можно добавить, что политическая острота того варианта статьи, который читал Николай и который перепечатан в собраниях сочинений Киреевского, была притуплена давлением цензуры. В Центральном государственном архиве литературы и искусства сохранился интересный документ: список «Девятнадцатого века», представленный С. Т. Аксакову, с возражениями последнего и исправлениями, внесенными затем рукой Киреевского.
В первом варианте статьи говорилось: «В литературе, в обществе, в волнениях различных партий, в битвах противных мнений, одним словом, в целом нравственном быте просвещенной Европы заметно присутствие какого-то нового, какого-то недавнего убеждения…» На полях вопрос Аксакова: «Каких же?» Новая редакция фразы: «В литературе, в обществе, в борьбе религиозных партий, в волнениях философских мнений, одним словом, в целом нравственном быте просвещенной Европы заметно присутствие какого-то нового, какого-то недавнего убеждения…» Первоначально Киреевский писал: «В конце осьмнадцатого века, когда борьба между старым порядком вещей и новыми требованиями просвещения находилась еще в самом пылу своего кипения, господствующее направление умов было безусловно разрушительное (курсив автора. — Л. Ф.). Науки, жизнь, общество, литература, даже самые искусства изящные, все обнаруживало одно стремление: низвергнуть старый порядок вещей». Аксаков возражает на полях: «Это все говорится в политическом отношении; „старый порядок вещей” можно заменить другим, не столь подозрительным выражением». И Киреевский заменяет: «В конце осьмнадцатого века, когда борьба между старыми мнениями и новыми требованиями просвещения находилась еще в самом пылу своего кипения, господствующее направление умов было безусловно разрушительное (курсив автора. — Л. Ф.). Науки, жизнь, общество, литература, даже самые искусства изящные, все обнаруживало одно стремление: низвергнуть старое».
Сошлемся еще на один неопубликованный документ — письмо В. Д. Комовского к Киреевскому от 15 сентября 1831 г. Как явствует из этого письма, Киреевский спрашивал Комовского, что он должен сделать, чтобы получить разрешение на издание «Европейца». Видимо, в этом не дошедшем до нас послании Киреевского было нечто, побудившее Комовского считать, что в проектируемом журнале будут затрагиваться политические проблемы.
«На вопросы ваши спешу отвечать, — писал Комовский — кандидат в журналисты должен представить цензурному комитету просьбу о позволении облечься в новоизбираемое им звание; также приложить программу издания. Знаков отличия литературной службы не требуется. Комитет от себя уже сделает представление в Главное управление цензуры, а через две недели, верно, получите и разрешение. Держась библейского изречения: „Идущего ко мне не отрину”, управление принимало доселе с радушием подобные искательства. Морщится и косится оно только на покушающихся толковать русскому народу о политике; да и этот гнев невольный, по казенной надобности. Управлению не дано прав разрешать столь дерзновенные посягания; оно должно чрез Комитет министров спрашивать дозволения у государя. Так как это всегда бывало продолжительно и плодом попыток всегда бывал отказ, то и не советуется делать притязания на политику в программе, впрочем, на все есть уловки и крючки — новейшая история не предана проклятию. Политику приобрели в вечное и потомственное владение Булгарин и Греч; никто другой не достоин и не удостоится подобного доверия от власти предержащей». Итак, в программе о политике — ни звука, а в журнале можно пустить в ход «уловки и крючки», гримируя ее под «новейшую историю». Совет Комовского был принят. «Девятнадцатый век» — действительно статья политическая или, во всяком случае, затрагивающая ряд политических вопросов.
Это, разумеется, не значит, что Киреевский, камуфлируя политические идеи литературной оболочкой, стремился призвать к революции, к потрясению основ николаевской государственности. Он не мыслил иного развития России, как под эгидой просвещенного монарха. Но каков был объективный смысл его деятельности — это другой вопрос, а какой она должна представляться правительству — третий.
По убеждению властей, Киреевский не имел права высказывать никаких политических суждений, даже ортодоксальных. Политическая деятельность в николаевской России — привилегия царя и круга набранных им лиц. Прочие не имеют права даже судить о ней. Такое толкование самого слова «политика» запечатлели словари того времени: «Наука, преподающая управляющим народами правила к достижению предполагаемых намерений»; «Наука о государственном управлении. Правительственные виды»; «Наука государственного управления; виды, намеренья и цели государя, немногим известные, и образ его действий при сем, нередко скрывающий первые». Киреевский высказывал политические суждения — уже этого было достаточно, чтобы вызвать к себе предубежденное отношение. А поскольку эти суждения не совпадали с официальной линией, судьба журнала была предрешена. Автор донесения только ускорил дело.
Иногда можно встретиться с мнением, что если бы Николай I прочел окончание статьи, то изменил бы отношение к ней. С этим трудно согласиться. В годы, когда складывалась теория «официальной народности», утверждения, что «у нас искать национального — значит искать необразованного», что Россия не имеет «достаточных элементов для внутреннего развития образованности» (Е. № 3. С. 391, 392), разумеется, были крамолой. Естественное равновесие, основанное на учете разных мнений, мысли о том, что каждый имеет право по-своему оценивать происходящее и даже «обязан произносить свой приговор» (Е. № 3. С. 374), — могло ли это понравиться Николаю I? Пусть Киреевский не подразумевал под «просвещением» «свободу» — сама роль,
отводимая им просвещению, была достаточно подозрительной в глазах людей, считавших, что «правило, будто бы просвещение и гений служат исключительным основанием совершенству, есть правило опасное для общего спокойствия… Нравственность, прилежное служение, усердие предпочесть должно просвещению неопытному, безнравственному и бесполезному».Вторым основанием для закрытия «Европейца» послужила, как известно, статья «„Горе от ума” — на московском театре». Власти сочли ее еще более крамольной, чем «Девятнадцатый век». Бенкендорф подчеркнул, что в пропуске этой статьи цензура «уж совершенно виновна». Царский гнев навлекли последние строки рецензии, в которых была усмотрена «самая неприличная и непристойная выходка насчет находящихся в России иностранцев». Но не меньшего внимания заслуживала и первая ее половина, где дана общая характеристика грибоедовской комедии. Сравнивая статью Киреевского с другими рецензиями на постановку «Горя от ума» в Москве (В. А. Ушакова в «Московском телеграфе», Н. А. Надеждина в «Телескопе»), нельзя не согласиться с мнением Н. К. Пиксанова, что в «Европейце» мы «находим первую попытку принципиально посчитаться с идейным содержанием комедии». Киреевский остро критикует фамусовскую Москву: «Эта пустота жизни, это равнодушие ко всему нравственному, это отсутствие всякого мнения и вместе боязнь пересудов, эти ничтожные отношения, которые истощают человека по мелочам и делают его неспособным ко всему стройно дельному, ко всему возвышенному и достойному труда: жить, — все это дает московскому обществу совершенно особенный характер, составляющий середину между уездным кумовством и безвкусием и столичною искательностью и роскошью» (Б. № 1. С. 136, 137). Зная, как близок был в ту пору Киреевский с Баратынским, мы можем пояснить эту характеристику следующими словами из письма поэта: «… в губерниях вовсе нет этого равнодушия ко всему, которое составляет характер большей части наших московских знакомцев. В губерниях больше гражданственности, больше увлечения, больше элементов политических и поэтических». «Равнодушие ко всему», которое обличает Киреевский, — это недостаток «гражданственности», «элементов политических и поэтических».
Говоря русской публике о новинках современной европейской культуры, Киреевский не мог обойти знакомства с политическими идеями Запада. В «Обозрении русской литературы за 1831 год» он подробно говорил о том, что «быстрота и важность государственных переломов», «повсеместная борьба политических и к ним примкнувшихся религиозных партий» настолько «сосредотачивают деятельность умов на дела государственные», что последние «могут одни служить полным представителем общественной образованности, указателем господствующего направления и зеркалом текущей минуты». Самые науки выступают «как орудие политической деятельности». Политика оказывает сильное воздействие на литературу. А «та часть ее, которая не задавлена влиянием политики… цветет бледно и болезненно, как цветок осенний, благоухающий для охотников, но не возбуждающий в уме ни надежды на плод, ни доверенности к плодовитости дерева» (Е. № 1. С. 102, 103).
Позднее, защищая в письме к Бенкендорфу свой уже запрещенный журнал, Киреевский писал: «Не с политической, но с мыслящей Европой хотел я установить более тесную связь…» В действительности это противопоставление иллюзорно. В первом номере «Европейца» читатель знакомился с Людвигом Берне и Генрихом Гейне. Можно ли отнести этих деятелей к Европе «мыслящей», но не «политической»? Ответ на этот вопрос дает журнал. В помещенной здесь рецензии на «Письма из Парижа» говорится, что Берне и «его друг Гейне» «принадлежат к левой стороне и в политике и в словесности». Они «самое искусство подчиняют жизни или, лучше сказать, и жизнь, и искусство видят в одной нераздельности. Оттого все произведения их носят печать минуты, мысли самые отвлеченные проникнуты событиями действительными и текущими, и мечты самые поэтические перемешаны с расчетами политики» (Е. № 1. С. 116). С нескрываемым сочувствием характеризует автор оппозиционность Берне: «Он издавал несколько журналов, но прекратил их потому, что не мог ужиться с цензурою. Слог его жив и оригинален: насмешка зла и умна, и вообще все, что ни скажет Берне, сказано либо от сердца, либо с сердцем» (Б. № 1. С. 117, 118). Современный исследователь с полным основанием акцентировал тот факт, что «сведения о „Письмах” Берне и самый их текст Киреевский берет из „Литературного листка” В. Менцеля. Таким образом, журнал Киреевского давал читателю новейший материал, характеризовавший левую немецкую публицистику, очень мало известную до той поры в России».
«Европеец» также опубликовал «Отрывки из письма Гейне о парижской картинной выставке 1831 года». Гейне писал о твердости, несвоекорыстии, неумолимости Робеспьера, который плакал над Демуленом, казненным за «опасную и безвременную слабость» (Е. № 1. С. 93). Можно предполагать, что характеристики, которые давал Гейне деятелям Французской революции, в какой-то мере соответствовали отношению к ним самого Киреевского, Вспомним, что он писал о Робеспьере в письме к Кошелеву: «То, что ты говоришь о 89 годе, мне кажется не совсем справедливо. Двигатели мнений и толпы были тогда не только люди нравственные, но энтузиасты добродетели. Робеспьер был не меньше, как фанатик добра». Как и письмо Киреевского, статья Гейне характеризует Робеспьера лишь в моральном и отчасти в психологическом аспекте. Речь идет об индивидуальных качествах человека, а не о его политической программе.
В другом месте статьи Гейне описан Кромвель, глядящий на обезглавленное тело Карла I: «Вне суда и закона, и в то же время подчиняющий себя порядку законности, — он смотрит на дело, совершенное им, почти так же холодно, как дровосек на срубленное дерево» (Б. № 2. С. 218). Мы не знаем, кем были переведены эти отрывки из статьи Гейне. Но интересно отметить, что переводчик позволял себе существенно отклоняться от оригинала, вольно перетолковывать его и даже делать вставки. Так, первая половина приведенной фразы о Кромвеле: «Вне суда и закона, и в то же время подчиняющий себя порядку законности…» — введена переводчиком. Как мы видим, тенденции программной статьи журнала дают себя знать и в других его материалах.
Особо стоит остановиться на статье «Современное положение Испании», подготовленной для «Европейца» П. В. Киреевским. Статья рисовала мрачную картину безнадежного упадка страны, во главе которой находится «правительство всемогущее во зле и бессильное в добре, ведущее народ к скотскому закоснению» (Е. № 2. С. 237, 238). «Здесь приняты самые действительные меры против успехов рассудка и мыслей, невыгодных для дурного устройства» (Е. № 2. С. 247, 248). По убеждению автора, «ничто, кроме решительного преобразования в правлении, политике и во всей системе законов, не может освободить Испанию из самой глубокой бездны несчастий и унижения, в какую народ упасть может» (Е. № 2. С. 235, 236),