Факт или вымысел? Антология: эссе, дневники, письма, воспоминания, афоризмы английских писателей
Шрифт:
В известном отношении мы все похожи на пресловутого мужа Шахразады — нам тоже не терпится знать, что будет дальше. Всем поголовно. Вот почему в основе романа должен лежать сюжет. Есть люди, которых больше ничего не интересует, — им присуще только это первородное любопытство, и суждения их о литературе просто смехотворны.
Определим же, что такое сюжет. Сюжет — это повествование о событиях, происходящих во временной последовательности: сначала завтрак, потом обед, сначала понедельник, потом вторник, сначала смерть, потом физическое разложение. Сюжет как таковой может обладать только одним достоинством — слушателям интересно, что будет дальше. И, соответственно, лишь одним недостатком — слушателям неинтересно, что будет дальше. Только с этих двух точек зрения можно оценить «историю что надо». Рассказ с острым сюжетом — самая простая из всех литературных форм. И тем не менее без него нет такого сложного организма, как роман.
Если мы препарируем сюжет, изолировав его от аспектов высшего порядка, и, подобно естествоиспытателю, подымем пинцетом этого голого, извивающегося, бесконечного червя временной последовательности, каким невзрачным и скучным он нам покажется. Но из него можно многое извлечь. И для начала рассмотрим его в соотношении с реальной жизнью.
А повседневной жизни чувство времени также проявляется на каждом шагу. Мы считаем, что события
Я не собираюсь рассуждать о времени — для человека, не сведущего в философии, заниматься этим (по утверждению специалистов) крайне опасно. Лучше уж увлекаться пространством. Даже весьма уважаемые метафизики ломали себе на этом шею. Я лишь пытаюсь объяснить, что, читая вам лекцию, иногда слышу тиканье часов, а иногда — нет. То теряю чувство времени, то обретаю вновь. В романе же часы должны идти всегда. Иному писателю они могут быть не по вкусу. Эмилия Бронте пыталась в «Грозовом перевале» спрятать свои часы. Стерн в «Тристраме Шенди» перевернул их вверх дном. Марсель Пруст, еще более изобретательный, поменял местами стрелки, так что его герой одновременно потчевал свою возлюбленную ужином и играл в мяч с няней в парке. Все эти приемы законны, но ни один из них не уничтожает высказанного здесь положения: основой романа является сюжет, а сюжет — это повествование о событиях, протекающих во времени. (Кстати, сюжет и фабула не одно и то же. Сюжет может быть основой фабулы, но фабула сложнее сюжета, и ее мы определим и рассмотрим в другой лекции.)
Кого бы попросить рассказать нам историю?
Ну, конечно же, сэра Вальтера Скотта.
Боюсь, мы сильно разойдемся во мнениях о значении Вальтера Скотта как романиста. Я, сознаюсь, не принадлежу к его поклонникам и не перестаю удивляться, чем вызвана его столь длительная слава. Почему он пользовался признанием у современников, легко понять. На то были важные исторические причины, о которых стоило бы поговорить, если бы я читал вам лекцию по истории литературы. Но стоит выудить Скотта из реки времени и усадить за стол в нашем круглом зале вместе с другими романистами, как он сразу утрачивает всю свою внушительность. У него, при ближайшем рассмотрении, весьма трафаретный ум и тяжеловесный слог. Он не умеет строить роман. К тому же лишен художественной объективности и подлинного чувства, а без этого не создать характеры, которые глубоко трогают сердце читателя. Ну, скажем, требовать от писателя художественной объективности — это уже снобизм! Но способность чувствовать — свойство достаточно обычное, присущее даже самым заурядным людям. Вспомните, как все эти тщательно выписанные Скоттом горы, эти ухоженные долины и старательно разрушенные монастыри взывают о чувстве — а его-то как раз и нет! Умей он писать с чувством, он был бы великий писатель — никакие нелепости, никакая искусственность не имели бы значения. Но сердце его бьется ровно, он всегда только безупречный джентльмен, в меру любящий природу родного края — а на этой основе великих романов не создать. А его хваленая цельность — хуже, чем ничего: для него она имела лишь нравственный и коммерческий смысл, удовлетворяла его духовные потребности, и он даже не помышлял о том, что могут быть иные идеалы.
Скотт обязан своей литературной репутацией двум обстоятельствам. Во-первых, людям старшего поколения его романы в детстве читали вслух, с ними связаны милые сердцу воспоминания, каникулы или даже годы, прожитые в Шотландии. Они, право, любят Скотта по той же причине, по какой я любил и люблю «Швейцарских робинзонов». Я мог бы тотчас прочитать вам лекцию о «Швейцарских робинзонах», и это была бы пламенная лекция — и все благодаря тем чувствам, которые я испытал мальчишкой. Когда у меня наступит размягчение мозга, я отложу в сторону великую литературу и вернусь на романтический брег, в виду которого «со страшным треском раскололась шхуна» и из нее явилось четверо полубогов по имени Фриц, Эрнст, Джек и малыш Франц с папой, мамой и баулом, набитым всем, что необходимо для десятилетнего пребывания в тропиках. Моя вечная весна — вот что такое для меня «Швейцарские робинзоны» {660}. А разве романы Скотта не то же самое для многих из вас? Воспоминание о счастливых днях детства. И только. А пока наши мозги еще не размягчились, лучше отбросить подобные сантименты, если мы хотим разобраться в книге.
Вторая причина славы Скотта действительно существенна. Он умел рассказывать истории. Он обладал примитивным даром держать слушателей в напряжении и играть на их любопытстве.
В «Антикварии» романист инстинктивно придерживается «жизни во времени», и это ведет к ослаблению эмоциональности и банальным суждениям, а также к глупейшей концовке — непременной свадьбе. Но писатель может изображать ход времени намеренно. Пример этому мы находим в книге совершенно иного
рода — в романе Арнольда Беннетта «Повесть о старых женщинах». Подлинным ее героем является время. Время здесь Господь Вседержитель; лишь мистер Критчлоу почему-то неподвластен ему, и это исключение только подтверждает правило. Софья и Констанция — дети времени. С первого же момента, когда мы видим их маленькими озорницами, рядящимися в материнские платья, они обречены на умирание, процесс которого показан в этой книге с полнотой, почти не знающей себе равной в мировой литературе. Вот они девочки, вот Софья убегает из дому и выходит замуж, умирает муж Констанции, умирает муж Софьи, умирает Софья, умирает Констанция, старая ревматическая собака с трудом подползает к блюдцу, чтобы посмотреть, не осталось ли в нем чего. Да, наша жизнь, протекающая во времени, не что иное, как старение, а со старостью у Софьи и Констанции закупориваются вены, и их история, «история что надо», начавшаяся так бодро и весело и рассказанная Беннеттом «без всяких там писательских штук», с неизбежной необходимостью привела в итоге к могиле. А такой итог не удовлетворяет. Конечно, мы стареем, но в великой книге должно быть что-то большее, чем такого рода «конечно», а поэтому, хотя «Повесть о старых женщинах» — книга талантливая, правдивая, скорбная, великой ее не назовешь.Ну а «Война и мир»? Это, несомненно, великая книга, хотя она тоже говорит о власти времени, о том, как приходит и уходит целое поколение. Толстой, подобно Беннетту, не боится показать, что люди стареют, — частичное превращение Николая и Наташи, честно говоря, ранит больше, чем полное омертвение Констанции и Софьи: с юностью героев Толстого словно уходит и наша юность. Но почему же «Война и мир» не производит гнетущего впечатления? Возможно, потому, что там господствует не только время, но и пространство, а чувство пространства — если только оно не подавляет нас — радует душу, производя на нас такое же действие, как музыка. Стоит прочесть несколько страниц «Войны и мира», и в сознании словно начинают звучать мощные аккорды. Откуда они берутся? Трудно сказать. Они идут не от событий, хотя Толстого не менее, чем Скотта, волнует вопрос — что же дальше, и не от персонажей, хотя в описании их Толстой не менее правдив, чем Беннетт. Они подымаются от необъятных просторов России, по которым рассеяны события и персонажи, от всей совокупности этих мостов и замерзших рек. лесов и дорог, полей и пашен, вобравших в себя величие и торжественность, передающиеся и нам по мере того, как мы проходим мимо. Чувство места присуще многим романистам — вспомните пять городов Беннета {661}, Эдинбург Вальтера Скотта и других, — но лишь немногие писатели обладают чувством пространства, а в божественном арсенале средств, которыми владеет Толстой, это оружие занимает одно из главных мест. В «Войне и мире» властвует не время, а пространство.
В заключение несколько слов о сюжете как носителе голоса. Именно из-за сюжета роман следует читать вслух: в отличие от других прозаических жанров, он обращен не к глазу, а к уху, и в этом сродни ораторской речи. В нем нет ни мелодии, ни ритма. Для мелодии и ритма, как это ни странно, достаточно глаза. Глаз с помощью преобразующего мозга легко улавливает звукопись описания или диалога, позволяя нам — если они обладают эстетической ценностью — наслаждаться ими. Более того, глаз способен настолько конденсировать процесс чтения, что зрительно мы можем схватывать текст быстрее, чем произнося его вслух, подобно тому, как многие музыканты читают партитуру быстрее, чем исполняют ее на фортепьяно. Но услышать голос глазу не дано. Предложение, которым начинается «Антикварий», не отличается красотой звучания, и все-таки мы что-то утратим, если не прочтем его вслух. Мы будем общаться со Скоттом молча и с меньшей пользой для себя. Сюжет его романа не только передает последовательность событий, но еще и доносит голос рассказчика, и тем самым прибавляет что-то еще.
Правда, немного. Так, через него не раскрывается личность автора — и это весьма существенно. Личность автора, коль скоро она у него есть, выявляется через более сложные аспекты: характеры, фабулу, суждения о жизни. Значение сюжета в этом плане невелико, ему дано только превращать читателя в слушателя, к которому обращен чей-то голос. Чей? Да все того же древнего сказителя, сидящего на корточках в центре пещеры и нанизывающего одну историю за другой, пока первобытная аудитория не заснет вповалку среди объедков и обглоданных костей. Сюжет примитивен, он восходит к первоначальной стадии литературы, когда люди еще не умели читать. Он пробуждает в нас первобытные чувства. Не потому ли мы так яростно, с пеной у рта отстаиваем свои любимые истории и готовы вцепиться в глотку всякому, кому они не по вкусу? Я, например, очень сержусь, когда смеются над моим пристрастием к «Швейцарским робинзонам», и, боюсь, кое-кто из здесь присутствующих рассердился на меня за Скотта. Думаю, понятно, что я хочу сказать. Истории создают атмосферу нетерпимости. А между тем они не несут в себе нравственного урока и не способствуют пониманию романа в других его аспектах. Если мы хотим познать его во всей глубине, нужно выйти из пещеры.
Но пока нам еще рано выходить из нее, хотя мы и видим, как жизнь — та, что измеряется значимостью прожитого, — атакует роман со всех сторон, грозя захватить и разнести его, наводнив новыми характерами, фабулами, фантасмагориями, дыханием вселенной — всем, чем угодно, только не этим постоянным «а потом?.. а потом?», которое сейчас единственно нас занимает. План жизни во времени такой плоский, такой незначительный, что невольно возникает вопрос: неужели писатель не может обойтись без него — ведь заявляют же мистики, что живут не во времени, заменив его вторым, более важным планом — жизнью по значимости.
Что ж, есть в мире писатель, вернее писательница. Гертруда Стайн, попытавшаяся изгнать время из романа. И неудача ее попытки поучительна. Действуя намного решительнее Эмилии Бронте, Стерна и Пруста, Гертруда Стайн разбила свои часы вдребезги и разметала их осколки по свету, словно части тела Осириса. Она поступила так вовсе не из озорства, а с благородными намерениями, надеясь высвободить художественную прозу из-под тирании времени и дать писателю возможность показать жизнь в ее значимости. Но у нее ничего не вышло, потому что как только художественная литература отказывается следовать времени, она ничего не может выразить. В последних произведениях Стайн ясно видно, по какой наклонной плоскости она скользит. Она берется изгнать из романа сюжет, уничтожить последовательность изложения событий, и я сочувствую ей всей душой. Но чтобы достичь цели, придется разрушить последовательность предложений, затем, в свою очередь, последовательность слов в предложении и, наконец, букв в слове. И вот она на краю бездны. Над подобным экспериментом грешно смеяться. Куда почетнее жонглировать над бездной, чем переписывать исторические романы Вальтера Скотта. И при всем том эксперимент этот обречен на провал. Разрушая временную последовательность в художественной прозе, мы хороним под ее обломками и все то, что могло бы занять ее место; роман о жизни в ее значимости оборачивается абракадаброй и, следовательно, утрачивает для нас всякое значение…