Фашист пролетел
Шрифт:
Зеркальный черный лак, рычажки с чистыми буквами дугой изгибаются от фланга до фланга, клавиатура поблескивает никелированными ободками. Трофей этот в Германии брали не для работы - за ради красоты. Резиновый валик девственно матовый, на отвороте тускло золотое слово IDEAL.
Мама вдруг пугается:
– А регистрировать ее не надо? Леонид?
– Где?
– Ну, там... У них.
– Это зачем?
– При Сталине нужно было. Номер записывали и снимали шрифт.
– Не думаю. Другие времена...
Мама все равно вздыхает.
– И зачем она тебе, сынок?
– Я же говорил.
–
– Что за журналы?
– твердеет голос отчима.
– Московские.
– Не "Новый мир", надеюсь?
– А что?
– А то, что очернители там окопались. Помои, понимаешь, льют.
– На все святое?
– Вот именно! В армии у нас сняли его с подписки. Вместе, кстати, с твоей любимой "Юностью".
– Во всяком случае, - перебивает мама, - с голоду он теперь не пропадет. Будет брать работу на дом, если что. Он же печатает вслепую.
– Разве?
– Не глядя на пальцы. Покажи отцу.
Был в жизни Александра период изобразительного искусства, когда всюду ходил с альбомчиком, изображая батальные кошмары и гитлеровцев с засученными рукавами; отчим тогда просил пейзажи: "Видик бы нарисовал - на стену бросить!" Был период музыкальной муки, когда ему не только нанимали учителей с отвратительным запахом изо рта, но и сгоряча приобрели концертный рояль, непонятно как пролезший в квартиру и с тех пор отнимающий у них полкомнаты. "Ну-ка, сыграй нам что-нибудь для души", - говорили ему, навсегда застрявшему на этюде Черни. Столько лет с тех пор прошло, и вот опять!
– За нее столько заплачено, что не знаю, как до зарплаты дотянуть... Давай!
Левым мизинцем Александр выбивает "Я".
– Последняя буква в нашем алфавите. Помнишь, как я боролась с твоим ячеством, чувство коллективизма прививала? Давай-ка дальше.
– Давай, сынок. Продемонстрируй.
Он бьет мизинцем. Я! Я! Я!
Дзынь. Конец строки.
Остальное - молчание. За спиной. Которое сгустилось так, что может разрядиться ударом по затылку.
Но мама вздыхает.
– Наверное, правильно немцы говорили про писателей: "Гадят в собственное гнездо". Идем, отец. Сказал бы хоть спасибо.
– Спасибо.
– Не за что, - говорит отчим, а мама:
– Самоутверждайся!..
5
"Паспортный" возраст решено отметить коллективным нарушением.
Среди прочих "запрещается" на задней обложке дневников, где "извлечения" из правил поведения для школьников, утвержденных Министерством образования СССР, с годами все сильнее возмущал запрет на посещение ресторанов без сопровождения. Пора, друг мой, нам приобщиться взрослых тайн, предположительно реющих под лепными сводами родительских времен
в угаре пьяном,
в дыму табачном...
Выдвигается стул, колени сминают накрахмаленную скатерть.
Тяжелое меню ложится в руку.
Они при галстуках; у Адама с янтарной заколкой. Такие же запонки на манжетах. Мазурок появляется в лыжном свитере. С мороза раскрасневшийся.
– Над кем смеетесь?
– Ты похож на любовницу Блока, - говорит Александр. Пятнадцатилетнюю.
– А мне и есть пятнадцать. Шестнадцать только в апреле. Да. Водку пить не буду.
– Cитро
тебе закажем. Ты почему без галстука? Мы же договорились?– Мамаша подняла хипёж. Решила, что к Нинке иду женихаться.
Адам кривится, как от боли:
– Не надо про мамаш.
– Лучше про Нинку, - просит Александр.
– А что про Нинку? Запретили с ней встречаться.
– Почему?
– А из низов.
– Домработница, что ли?
– Почему? Отец милицейский генерал. Соседи-суки мамаше донесли. В подъезде застукали нас. А мы просто стояли.
– В подъезде стояли трое. Он, она и у него.
– Не буду отрицать, но мы при этом просто держались за руки. Чего смеетесь? Читайте Вильяма Шекспира.
– Уильяма.
– Вильяма!
– Будем заказывать, мальчики?
– выказывает нетерпение официант.
Они оглядываются на колонны входа.
– Где же танцор наш?
– Вряд ли он придет. Во-первых, ему не в чем, - аргументирует Мазурок.
– Во-вторых, какой интерес ему с пацанами яшкаться?
– А сам он кто?
– Якшаться, - говорит Александр.
– Кто якшается, а кто яшкается.
– Ладно, - решает Адам.
– Берем закуску.
Стенич появляется, когда на скатерть ставят селедку с луком, лимонад "Ситро" и бутылку "Экстры". Высок, красив и белозуб. Галстук на резинке подчеркивает не столько толщину шеи, сколько бедность школьной его "битловки" брусничного цвета.
Адам разливает.
– Ну? В жизни раз бывает?..
– Неужели дожили?
– Кто дожил, а кто нет...
– Ты дуй ситро.
– За нас, мальчишки!
Они с чувством выпивают первую в жизни ресторанную рюмку.
– На фильмы до шестнадцати отныне с полным правом, - говорит Александр.
– Как будто раньше не ходили...
– Ха! Я еще в тринадцать прорвался на "Америку глазами французов".
– Режиссер Раушенберг.
– Адам берется за бутылку.
– По второй? За оттепель? Ты наливай себе ситро. Самообслуживайся...
– Никогда не забуду, как на Биг-Сюр с нее купальные штаны сползают. Полосатые. На бегу под мокрой тяжестью.
– Вот оно, тлетворное влияние, - говорит Мазурок.
– Нет, правильно Хрущева сняли.
– Помнит.
– Еще бы я забыл! Этой картине первой поллюцией обязан.
– Впервые взялся, что ли?
– Нет, Мазурок, это когда непроизвольно. Одно от другого я могу отличить. В отличие от своей матери.
– Им бы курс специальный - у кого сыновья.
– В смысле разбазаривания фонда она мне постоянно говорила: до шестнадцати хоть потерпи. Не знаю, почему, но, как ни посмотри на эту цифру, она есть рубеж и веха.
– Боюсь, что это тост.
– А ты не бойся, наливай!
После третьей разговор о наболевшем разгорается. Стенич вынимает пачечку сигарет под названием "Фильтр".
– Эх, вы, ребята-жеребята, ничего-то вы не понимаете...
– Красиво затянувшись сигареткой с белым фильтром, Стенич опускает ресницы. Рассказать про афинские ночи?
– Про финские?
Мазурок, конечно, так и не открыл белого с золотом Платона полученного батей в порядке спецобслуживания, с неохотой одолженного Александру и уже возвращенного после ежедневного жлобского нытья.