Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Родителям, конечно, это далось довольно дорого (теперь-то осознавала) – вызывали к директору, грозили исключением, никто в доме не спал, дожидаясь ее возвращений (единственная дочь!), бросались на ее поиски, даже пытались запирать, но все напрасно. Вдруг до нее что-то доходило (пробуждение), она на некоторое время включалась, подгоняла, насколько могла, запущенное (способная), но как только все устаканивалось – снова.

Странное состояние – полусна-полуяви, нечто похожее на нирвану: часто она даже не могла вспомнить, что с ней было, когда ее не было. Родители к ней взывали, к совести и прочему, она терпеливо выслушивала, время от времени возражая, как бы все понимая, однако не всегда соглашаясь, но потом все быстро рассеивалось и… повторялось: где-то она

бродила вместо или после школы, шла в парк, в кино, в Пушкинский, Зоологический или Исторический музеи и там в тишине бродила, глазея на картины или чучела (зачем они это делают?), подолгу пялилась на какое-нибудь древнее украшение – серьгу или изъеденный тысячелетней ржавчиной клинок.

Она и сама не понимала, что с ней. Дурного-то ведь ничего не делала (ну покуривала). Родители, однако, не верили, донимали возмущенно-строгими вопросами: где была, о чем думала, когда прогуливала и прочее.

Да ни о чем не думала! Просто ушла, вот и все! Как это? А вот так! Вдруг стало невмоготу, как если бы она задыхалась, как если бы не хватало воздуха. Не могли поверить, что гуляла одна. Разумеется, одна, она была одна даже тогда, когда гуляла вместе с другими – такое состояние. То есть могла разговаривать, смеяться, валять дурака, но все равно – в отрыве, в каком-то своем пространстве – объяснить невозможно. Что-то протекало сквозь нее, чему не было названия, ветер и поток…

Тогда-то она, кстати, и открыла для себя японскую и китайскую поэзию. Все эти танки и хокку. Басё и Ду Фу. Ворона вспорхнула с ветки, ком снега свалился на землю, ветка трепещет…

Может, как раз тогда и происходило то, настоящее – слияние с жизнью, которого так не хватает.

Отец вдруг как-то подошел к ней (она, помнится, мурыжила какое-то правило по физике), положил руку на плечо и сказал: «А знаешь, мне вдруг показалось, что ты все делаешь правильно: мало ли кто как считает, каждый ведь живет как может и понимает, а у тебя своя жизнь, значит, и своя судьба. И плевать на прочее! (Тут последовала пауза.) Но и отвечать готовься за все сама, все принимать, что последует – за ошибки, иллюзии, проступки, за все… Расплачиваться-то тоже тебе, а не кому-то другому. Хотя и нам придется, тут никуда не деться, мы ведь не чужие, твое тоже принимаем близко к сердцу. Не забывай только, что жизнь – одна, переиграть ее мало кому удается, потом слишком поздно бывает, когда спохватываешься.

Что его вдруг тогда толкнуло к этому, какая-такая мысль?

Когда отцу предложили контракт в университете в Лос-Анджелесе, он звал ее с собой, и потом, спустя год или два, когда уже стало ясно, что обратно не вернется (он уже возглавлял там целую лабораторию) и с гринкартой у него был полный порядок, она отказывалась ехать, словно была обижена его отъездом. Хотя понимала, что все он сделал правильно – его институт медленно отдавал концы, зарплату платили мизерную, да и ту задерживали. И народ стал мало-помалу расползаться – кто раздобывал грант, кто уезжал по контракту, кто ударился в коммерцию – жить-то нужно.

Между тем институт был не последний, как и лаборатория отца. Он, естественно, маялся, переживал, как-никак его детище, хождения по начальству ничего не давали. Везде было похоже: денег нет, наука никому не нужна, все всё понимают, но ничего сделать не могут. Бюджет, рынок…

В общем, всем до лампочки. Дело же спасения утопающих, известно, в руках самих утопающих. Заказы, которые удавалось отцу надыбать со стороны, были однократными и нечастыми. Да и человек он был, по рассказам Леды, не слишком пробивной. К тому же злился ужасно, что приходится тратить драгоценное время на черт знает что. Поэтому после какого-то очередного международного симпозиума на Западе он объявил, что больше здесь оставаться не может и не хочет – еще немного и он перестанет чувствовать себя ученым. Оно и понятно: когда уйма идей в голове, а осуществить их нет возможности, не мудрено впасть в отчаяние. А тут неожиданно предложили неплохое место в Штатах, да еще с перспективой перетащить туда сотрудников, то есть фактически сохранить всю лабораторию.

Леда,

однако, сопровождать его отказалась. Да и так ли надо было, чтобы она ехала с ним? Здесь она могла присмотреть за квартирой и за Лапландией, за могилами матери и бабушки с дедушкой – известно что бывает с заброшенными могилами. Отчасти это была отговорка: квартиру, как и Лапландию, можно сдать, нанять женщину на кладбище – в общем, все было решаемо. Но вот чего она действительно не хотела, просто не принимала внутренне, так это чтобы кто-то чужой, неведомо кто (или даже ведомо) жил в их дачном доме (квартира ладно) – для нее это было чуть ли не кощунством.

Что ее действительно держало, так это дача. Лапландия. Так она ее почему-то называла – слово ей понравилось в детстве: белоснежное, свежее, ласковое. «Поехали в Лапландию» – звучало романтично.

Это была ее страна, ее укрывище. У каждого человека есть какое-то место на земле, где ему должно быть хорошо. Или не просто хорошо, а как-то по-особенному: где он ощущает особую полноту жизни. Он может не знать этого места и никогда не узнать, но если оно найдено, то будет постоянно тянуть к себе.

Именно таким местом для нее была дача. Сама говорила, что только там чувствует себя в своей тарелке – запах хвои, особенный сыроватый воздух в доме, мебель, скрип половиц, старые журналы, нет, этого не выразить. Расставание с дачей казалось ей немыслимым: там витали духи прежней жизни – детство, юность, мать, бабушка… все было там в каком-то особом сплаве.

Сама мысль о расставании приводила в растерянность, вгоняла в тоску. «Пытаюсь представить и не могу…» – и задумывалась надолго. Это было похоже на «мне кажется, я скоро умру…», только звучало более естественно и убедительно. Если бы я не знал про ее привязанность к даче, то, может, и не поверил – только кажется, что мы без чего-то там не можем, а на деле оказывается, что запросто. К тому же собиралась не куда-нибудь, а в благополучную страну, где ее ждал отец и все молго устроиться очень даже неплохо.

Она взвешивала. За океаном наверняка ее ждут новые впечатления, но зато там не будет друзей, не будет знакомых улиц и – главное – не будет старого, но довольно крепкого еще двухэтажного дома, где она провела столько замечательных часов и где колеблемая ветром белая занавеска в окне любимой мансарды навевала тихие сонные грезы, дурманящие то предчувствием близкого-близкого счастья, то каким-то вкрадчивым ласковым покоем.

Может, кому-то это и могло показаться чересчур сентиментальным. Но я-то знал, что дача для нее действительно что-то особенное. Было всего два места, куда она могла надолго исчезнуть – дача и однокомнатная квартирка тетки Маргоши (старшая сестра матери), к которой Леда время от времени наведывалась.

Удивительно, что при ее отчасти даже богемности она так трепетно относилась к обжитому пространству. При ней – пожалуйста, но чтобы кто чужой жил там год, два и больше – с этим она смириться не могла. И действительно – все там оставалось, как много лет назад, словно законсервированное, музей не музей, но что-то в этом роде. Оторваться надолго – катастрофа!

Она не соглашалась поехать к отцу даже на время – посмотреть, как там у него, глотнуть воздуха, который потом мог бы стать ее воздухом навсегда (как писал отец, гораздо более чистый, чем здешний). Короче, капризничала и нервировала отца, который тратил немалые деньги на телефонные звонки (и ей присылал), сводившиеся к сплошным уговорам.

Кто знает, может, если бы она поехала к нему, он бы не женился во второй раз, на какой-то своей сотруднице, ирландке. А когда это произошло, то и вообще вопрос об отъезде отпал: на кой ляд ей нужно вторгаться в тамошнюю налаженную уже по-семейному жизнь отца. Ей это ни к чему, да и ему теперь тоже.

Однако обида еще больше усугубилась. Как же, раз отец окончательно решил полностью поменять жизнь – значит, и она теперь ему уже не нужна. Рядом есть женщина, вполне миловидная, рыжеволосая, с серыми, в голубизну глазами (отец прислал фотографию), значит, есть кому о нем позаботиться. А коли так, то и пусть!

Поделиться с друзьями: