Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В конце концов, она начала его прогонять, причем довольно грубо, потому что даже если красивый (объясняла), но немилый, то и навязываться не надо. Нет ничего хуже назойливости.

Еще он стихи писал и ей читал (не обязательно ей посвященные, хотя и такие были). Поначалу слушала, неплохие, кстати, стихи (она показывала напечатанные на машинке), а потом и стихи надоели. «Квелый он какой-то» – так определила. Обидно, конечно: квелый. Слово такое – вроде как блеклый.

Только ничего у нее не получилось (в смысле отвадить), верней получилось, но совсем другое, чего она, конечно, вовсе не предполагала и уж тем более не желала. Вдруг становится известно, что парень этот ушел («сбежал», как потом скажет Леда) из жизни. Иначе говоря, наложил

на себя руки. Обе фразы не очень понятны, особенно вторая. Суицид, если по-научному. В качестве материального обеспечения были выбраны веревка, балка перекрытия на чердаке и табуретка. «Дурак, – сказала Леда, зло, с раздражением.– Был дураком и остался им». Потом она не раз уточняла свое отношение. Слабак. Не зря гнала его от себя. Было в нем что-то немужское, вязкое. Он это даже не от отчаяния сделал, а чтобы ей насолить. Чтобы она мучилась. А она не собирается. Потому что идиот и есть идиот – такое натворить. И в голосе чуть ли не ярость. Ведь теперь и захотел бы исправить, а не может.

Злилась она на него страшно, до ярости: как, дескать, смел так поступить, кретин, идиот, негодяй, сумасшедший, кто дал ему право так распоряжаться своей жизнью, которая на самом деле вовсе не его?

На этот счет у нее особенное было чувство: все кто ни есть в жизни – все нужны, никто не лишний, а если вдруг исчезает по той или иной причине, совсем или надолго, из жизни или даже только в пространстве, то место остается незаполненным – вроде как дыра. Как пробоины в корме корабля, который постепенно теряет свою плавучесть.

То, что гнала его, не значило еще, что она в нем не нуждалась. Ведь всякая любовь есть энергетическая подпитка: ну и любил бы себе на расстоянии, а не допекал своими домогательствами, пусть даже и платоническими. И уж тем более не хотела его терять навсегда, потому что само это слово «навсегда» – дурное.

А про то, что любовь, увлечение могут быть тоже как болезнь, она и слушать не желала. Отмахивалась. Да даже если и любовь – пожалуйста, никто ведь не запрещает, но только не надо, чтоб другой человек от этого страдал. Чего она не переносила, так это насилия, а что такое назойливость, как не насилие? Человек принуждает другого к ответному чувству, нет разве?

Иногда на нее находил стих благотворительности: подавала чуть ли не каждому попавшемуся на ее пути попрошайке.

Однажды у маленькой сгорбленной старушки с протянутой рукой, ладошка лодочкой (в переходе, если не ошибаюсь, со станции Парк культуры-кольцевая на радиальную) выпала монетка, которую Леда ей протянула, та стала неловко наклоняться, чтобы подобрать, но Леда опередила – шустро присела на корточки и, схватив монетку, снова сунула той в руку. Все произошло довольно быстро и вполне натурально, и только уже в поезде какой-то растерянный, даже расстроенный вид Леды, словно произошло что-то неприятное.

«Она посмотрела на меня… – сказала Леда в ответ на мой вопрос.– Такой странный взгляд, даже не могу понять, что в нем такое – как разряд, как молния… Старушка – молодая. Взгляд молодой, лицо молодое. То есть старушечье и одновременно молодое, не могу объяснить. Это только кажется, что старуха.»

Весь остаток вечера она пребывала в озадаченно-сумрачном состоянии: вроде как ее обманули или хотели обмануть. Давала она жалкой согбенной старушонке, а взяла у нее совершенно другая женщина – молодая не молодая, но и не старая, со свежей чистой кожей.

Что это было?

Ведь старушку и вправду пожалела, порыв-то искренний. Хотя вроде и не верила в сглаз, однако существование всяких биоэнергий допускала. Если она ни в чем не виновата, тогда что? А здесь явно не то, она почувствовала.

Как в сказке про Красную Шапочку. Бабушка, бабушка, а почему у тебя такие большие зубы?

Человек странно любит себя.

Леде нравился ее образ, когда она уставала или ей неможилось, отчего вокруг глаз обозначались густые тени, скулы заострялись, лицо теряло свою округлость и мягкость, в

нем появлялась вместе с бледностью некая аскетичность или, если угодно, духовность. То есть нечто, подразумевающее возвышенность и неотмирность, претерпевание мира вместо любви к нему, страдание от него, одним словом, богатую внутреннюю жизнь.

Разумеется, круглое лицо, пухлые щечки с легким, как бы несколько лихорадочным румянцем, кудряшки, спадающие на лоб, – какая банальность! Никакой инфернальности. Ничего интересного, одним словом. А ведь иногда хочется побыть интересной женщиной.

Впрочем, не всегда же. Ведь нравилась же себе и когда возвращалась с юга – бронзовая, с атласной, смуглой, упругой кожей, пахнущей солнцем и морем. С удовольствием смотрелась в зеркало. Здоровая, сильная и красивая. В конце концов, не просто здоровье, банальное, а – солнечное, соприродное морской волне, искрометным брызгам, парящей над водами белоснежной чайке. В нем также была некая экстремальность. Хотелось очаровывать, покорять, ведь так недолго это длилось…

Интересно, что в Лапландии с нее это спадало. Не тревожило ее это там, так сказать, эстетически, напротив, все сразу опрощивалось, и она сама прежде всего – какой-нибудь балахон, не только скрывающий ее грациозную фигурку, но и вообще превращающий ее в нечто бесформенное, джинсы и рубашка, вполне бесполо… Критерий один – удобство.

Но облик, однако, все равно много значил, как никак, художественная натура.

Шляпки те же. Млела, заходя в соответствующий отдел какого-нибудь дорогущего фирменного магазина, начинала примерять все подряд и лучше ее в эти священные минуты (растягивающиеся до часов) не трогать.

Что-то было для нее в этих разномастных экзотичных головных уборах, которые, на мой взгляд, нисколько ее не красили, а даже делали смешной, придавая экстравагантный и по-своему глуповатый вид. Кто-кто, а уж она точно не походила на какую-нибудь гранд-даму, которой шляпка и впрямь к лицу. А может, ей и в самом деле хотелось побыть дамой?

Однажды я застал ее в каком-то замысловатом старинном плаще (чуть ли не бабушкином) и… в шляпке с вуалеткой. Она была одна и, судя по всему, таким образом развлекалась. Мое неожиданное появление чуть смутило ее, однако это быстро забылось, она снова подошла к зеркалу и стала внимательно разглядывать себя, то отбрасывая вуалетку, то снова опуская ее, поворачиваясь то вправо, то влево, забавно было наблюдать – ни дать ни взять конец прошлого века, «Незнакомка» Крамского (большая копия картины в старинной раме висела на стене у ее бабушки), вот-вот за окном раздастся лошадиный цокот и появится экипаж с кучером на облучке.

«Ну как, мне идет?» – спросила она.

Я кивнул.

Вуалетка действительно делала ее какой-то другой, загадочно-порочной. Лицо, словно подернутое темной дымкой, прикрытое тенью, казалось бледнее, несколько даже болезненным и как бы ускользающим, уплывающим куда-то в пространство. Было в этой вуалетке что-то отчужденно-зовущее – хотелось приблизиться к Леде и отодвинуть завесу. Освободить. Как в сумрачной комнате – отдернешь штору на окне и вдруг… ослепительное солнце, голубое небо.

«Погоди, – твердо сказала она, угадывая мой порыв. – Скажи лучше, разве можно носить в нашей стране такие роскошные шляпки? По-моему, нельзя, просто невозможно. Есть в этом нечто абсурдное, какая-то роковая несовместимость, а ведь в начале века носили запросто. Никто даже не сомневался в том, что такая шляпка имеет право не только быть, но и носиться. А теперь? Теперь это обычный музейный экспонат и только. Если я надену ее, то на меня будут смотреть как на безумную, как на выпендрежницу, точно так же как если бы ты, скажем, напялил на себя средневековый рыцарский шлем. Хотя шляпка – совсем другое. – Она тяжело вздохнула. – Обидно! – И помолчав, продолжила: – А вот в Америке, наверно, можно. Там все в чем хотят, в том и ходят. Не только в Голливуде. Почему они могут, а мы нет? Просто они более свободны, вот что я думаю».

Поделиться с друзьями: