Феликс убил Лару
Шрифт:
– Ах! – воскликнул Фельдман, наклонившись над раскрывшимся альбомом, на развороте которого была запечатлена одна юная особа. На нескольких фотографиях одна и та же. Тут – в аристократический профиль, здесь – в полоборота: дивная красота шеи, ключицы, угадывающиеся под скромным платьем и черными длинными волнистыми волосами, обрамляющими потустороннюю красоту лица. И что за улыбка! Чудо непревзойденное! Чуть-чуть губки разошлись. – Ах!.. Вот она! Вот же она, моя желанная, приходящая во снах, – побледнев, почти простонал он.
– Так что же вы сидите на полу?
– А что делать? – глуповато улыбался Абрам Моисеевич, поднимаясь с раскрытым
– Что делать? Как что? – удивилась Эсфирь Михайловна. – Берите лопату и срочно бегите на кладбище!..
Фельдман скакнул к двери, но, остановившись, обернулся:
– А зачем? Зачем на кладбище?
– Будете себе невесту из могилы выкапывать! – и захохотала, как старая жаба заквакала. – Не волнуйтесь, Фельдман!.. Шучу! Это прабабка моя на фотографиях!
– Как прабабка?!
– Она самая! Рахиль Соломоновна! При родах рассыпалась2 не до конца, а оттого после родин вскоре померла.
– Рахиль! – затрясся всем телом Моисеич. – Рахиль…
– Да что с вами, мой дорогой? Не припадок ли?
– Нет-нет, – прошептал – и вывалился за порог.
Всю ночь Фельдман плакал в гостевой комнате раввина Злотцкого. Сказать «плакал» – ничего не сказать. Он рыдал всем своим существом. Ноги, руки его колотились о железный остов кровати, он желал физической боли, дабы заглушить душевную муку – но где там! Хотя Абрам и знал, что физической мукой никак не перебить душевную, что нельзя фаршмаком накормить душу – только брюхо насытить, но в данный момент все философские рассуждения не работали, а из костяшек пальцев рук уже сочилась кровь, а голова искала стену, чтобы бахнуться об нее и забыться.
Стены были тонкими, а старческий сон раввина – нежным и деликатным. Спугнуть его было простецким делом, и Злотцкий, накинув халат, выбрался от жены Миры, которая могла дрыхнуть на танковой броне, вышел в коридор и отправился в гостевую к Фельдману, где обнял его физическое тело и душу одновременно. Он ничего не говорил, уста его были немы, лишь сердце сострадало гостю, хоть и не знало оно, уже изрядно пожившее и постучавшее миллионы раз, в чем причина муки такой. В этом и есть прекрасная грань человеческого существа, грань наиредчайшая, такая выдана одному на миллион – сострадать молча и всецело, не узнав причины.
Завидев где-нибудь плачущее дитя, женщина сначала спросит «Что случилось, малыш?» – и только потом хватает его на руки и зацеловывает, пока ребенок не заорет еще громче.
Поднять старика, упавшего на дороге, грязного, с безумными глазами, несущего околесицу, брызжущего слюной, не каждый сможет. Старость, особенно неимущую, почти всегда сопровождает отвращение. Никто не станет представлять себе девяностолетнего описавшегося старика ребенком, девяносто лет назад родившимся розовым и пахнущим раем, который соску сосал, затем ходил в школу, любил своих детей и жену, сотворил прекрасные стихи, полотно какое-то написал значительное и многое чего еще сделал – а сейчас состарился, поглупел и, потеряв равновесие, упал кому-то под ноги, да еще и в лужу. Его даже поднимать не будут. Какая-нибудь опять-таки женщина спросит:
– Вам плохо?
А другой неспешно, чаще мужчина, вызовет «скорую». И у собравшейся вокруг случившегося толпы непременно будет лицо с выражением брезгливости, смешанной с любопытством. И приходить в этот мир нелегко, и уходить тяжко.
А Злотцкий
распахивал душу всякому, чтобы в нее мог мигрировать каждый. Его душа была маленькой страной, крошечным райским садом, в котором не требуют оснований для миграции, и не перед кем не закроется пограничный шлагбаум.Фельдман выплакивал раввину свои сны о Рахили, о том, что Всевышний посмеялся над ним, представив невестой покойницу, а Злотцкий давал всецело выговориться несчастному еврею, гладил Фельдмана по волосам, как сына своего бы приласкал в тяжкую минуту.
Потихонечку Абрам поведал о Рахили, о том, как грезил ее ликом и женой представлял, а Злотцкий вдруг ответил успокаивающейся душе гостя, поведал отцовской нотацией, наполненной нежным – «жизнь наша и время линейны, но только для тела человеческого, все это и самому пану Фельдману известно с иешивы, Всевышний имеет на каждого свой план и что если будет на то воля и желание – и время и тело станут нелинейными, неизмеримыми, и что случится в жизни гостя она – Рахиль, и детишки, бегущие в школу, случатся».
– Образно шепчете? – всхлипывал Фельдман.
– Отчего же, – тихо засмеялся раввин. – Истину глаголю!
– И Аз воздам.
– Вот, вы уже шутите…
Пока сохла одежда, Моисеич прыгал, чтобы не замерзнуть, от одной сосны до другой. Потихоньку светало, и одежда достаточно подсохла.
Не успел Моисеич одеться, даже водички не попил, от хлебушка не откусил, как различил здоровым ухом собачий лай. И лай тот был не одинок. Тявканья десятков собак слились во единый вой так, что жути нагнали в пустой желудок Моисеича предостаточно.
Охотники, сообразил он, то ли лису гонят, то ли зайца обыкновенного. Но ему что за дело. С охотничьей тропы надо убираться подобру-поздорову! Затравят шляхтичи и еврея заодно.
Полезу на дерево, решил Фельдман, и ловко вскарабкался на высоченную ель, укрылся в густых лапах и затаился, нюхая шишки – свежие, маслянистые.
Собачье тявканье и голоса приближающихся охотников хоть и пугали странника, но казалось ему, спрятанному на высоте, что не он добыча, и не лиса с зайцем, а шла охота на кабана. А в ней есть загонщики: собаки и обычно крестьяне с шумными приспособлениями – трещотками, колокольцами и иным; есть и принимающая сторона, аристократическая, прячущаяся с ружьями на своих номерах. Они как раз и стреляют в загнанных секачей.
Одна из гончих отбилась от стаи и, подняв морду внюхивалась в струи воздуха, пытаясь отыскать утерянный след. Кабаном не пахло, зато пахло Моисеичем, спрятанным деревом.
Гончая призывно залаяла и принялась неутомимо подпрыгивать, подвывая на всю округу.
Фельдман не сомневался, что скоро его еврейскому счастью прибудет, хорошо помня, что поляки – записные антисемиты, злые и опасные.
Охотники не заставили себя ждать. Сначала прибежал на собачий зов молодой парнишка с рогатиной и все пытался высмотреть снизу, кто там спрятался на дереве. Может, медведь забрался от страха.
Анжей, так звали молодого человека, страсть как любил лакомиться медвежьими котлетами. Правда, как-то раз он съел вместе с медвежатиной и какую-то бактерию, чуть было не помер в больнице, даже исповедаться успел, но антибиотики и пан Ворчицкий – доктор медицины, спасли его молодой организм, а страсть к медвежьим котлетам сохранилась, только мать больше чеснока добавлять в мясо стала.
Следом за Анджеем прибыли и остальные охотники. Собаки орали во все легкие, прыгали в небо, рискуя спятить от охотничьего гона.