Философия и идеология: от Маркса до постмодерна
Шрифт:
В отличие от рациональной бюрократии по Веберу, этот тип «власти стола» реализуется не в слепом повиновении норме, а, наоборот, в свободе манипуляции (норма как «надел кормления»). Помимо коррупционной составляющей в этой власти важен статус чиновника, самооценка его лично, группы и всего класса, вплоть до политических возможностей. Отсюда болезненная реакция на нормы прямого действия (тем более не ведомственные, а законодательные) при клонировании и активной эксплуатации норм открытых, отсылочных, неоднозначно интерпретируемых.
Эта схема взаимоотношения с каноническим текстом воспроизводилась и в идеологии. Решающими были процессы «расширенного воспроизводства» идеологии в социальном пространстве и историческом времени («расширенное воспроизводство сознания» – термин из недописанной книги «Бытие сознания», которую мы в своё время готовили под руководством Б.А. Грушина).
Если говорить о социальном пространстве, то речь идёт о тщательно скрываемых мутациях смысла «одной и той же» идеологии
102
Подобные схемы могут иметь в определенных культурах почти универсальный характер. В постсоветский период они воспроизводились, например, в бизнесе, когда люди сначала вступали в совместное дело на легком дружеском недопонимании – а потом со стрельбой выясняли семантику понятий.
Не меньшее значение для идеологической интеграции имели изменения смысла во времени – реинтерпретации марксистско-ленинской идеологии в советской истории. Партия якобы боролась с догматизмом, хотя сама же его насаждала внизу и не слишком ему следовала наверху. Эти мутации смысла в одной форме позволили стране прожить почти век с «одной и той же» философией, когда другие народы и страны за это время протестировали и сменили целый ряд существенно отличающихся друг от друга философией, интеллектуальных парадигм и светских религий. Ненаписанная история этой великой мутации заслуживает тем большего внимания, что именно она позволяла обслуживать номинально единой идеологией существенно разные политические, культурные, социальные, экономические, технологические и даже репрессивные практики. Нерушимая «монолитность» и «преемственность» идей при непревзойденной динамике смыслов и их превращений ставит вопрос даже не о количестве пережитых «марксизмов-ленинизмов», а о самом мифе их единства в немыслимых для единой идеологии трансформациях.
Пожалуй, единственное, что в этой истории совпадает с тем, что видно на поверхности, это реакция значительной части общества на засилье идеологии в советский период, особенно на излете. Эта оскомина сохраняется в нынешнем сознании философов, аналитиков и широких масс интеллигенции. У среднестатистического российского интеллигента, как у перефразированного Ганса Йоста, при слове «идеология «рука сама тянется к пистолету». Но наряду с этим сейчас заново выводится порода энтузиастов, готовых беззаветно отдаться идеологической работе и борьбе на службе новой идеократии. Как можно в таком контексте и с таким бэкграундом относиться к идеологии аналитически отстранённо – проблема, требующая специального анализа.
Реалии деидеологизации с крушением советской системы достаточно общеизвестны: это тектонические изменения, имевшие последствия ментальные, концептуальные, политические, организационные и практические (на уровне обыденного сознания и структур повседневности). Все это уже отчасти было на закате брежневизма и в затакте «перестройки» и «нового мышления». Особенно впечатляют эти изменения в позициях идеологии, если иметь в виду две ипостаси идеологического: о чем говорят – и о чем не говорят, не дают говорить («идеологически несуществующее», «прореживание дискурса»). Слова и тексты, впервые или заново введённые в обращение, формировали принципиально новую идеологическую картину мира с другой её «историей» и «географией», с другим «пантеоном». Отдельно можно говорить о формирования «рынка идеологий» на месте идейного «госплана» и «госснаба».
Но сейчас гораздо интереснее исследовать не очевидное, а именно иллюзии и мнимости всей этой деидеологизации. При внимательном анализе эти изменения оказываются существенно менее масштабными и глубокими, чем принято считать. Идеологии не стало там, где мы привыкли её видеть – в атрибутах и символике государства, в системах её презентации и самопрезентации, в наблюдаемых структурах ограничения и контроля. Однако в оценках габаритов и качества этого процесса остаётся целый ряд весьма неоднозначных, а то и просто иллюзорных позиций.
Иллюзия первая: «Мы отменили старую идеологию».
На
самом деле были отменены: государственная монополия на производство, интерпретацию и распространение идеологии, основные практики контроля и идеологических репрессий, официальная идеологическая символика. Идеология была демонтирована более как официальная риторика, система институтов и символов, чем как глубоко укорененная сборка идей и представлений. В сознании общества и в коллективном бессознательном, в толщах социальной жизни, в стереотипах индивидуального и массового поведения – везде остались неудаленные метастазы. Сейчас становится все более очевидным, что идейная демобилизация – не издание декрета о роспуске идеократии, а долгая, трудная работа – интеллектуальная, нравственная, организационная, политическая. У нас же сделали, как всегда: с людей сняли униформу, но не отучили ходить строем, а идеологическое оружие роздали всем желающим, в том числе разного рода теоретизирующим экстремистским формированиям. Сейчас все более очевидно, что старая идеология в глубинных её чертах готова к реанимации уже и самим государством, постепенно поднимающим на щит «советское» и даже достижения сталинизма. Велик риск, что скоро придётся фиксировать отсутствие следов деидеологизации не только «девяностых», но и конца «восьмидесятых». В этом процессе важно соотнести силу массированной идеологической индоктринации – и спонтанную, глубинную готовность массы отдаться новому воодушевлению.Иллюзия вторая: «Идеология – это ложное сознание, которое отменить можно».
Подобные представления в проектах и мифах деидеологизации навеяны той самой идеологией, которая противопоставляла «ложному сознанию» сознание «истинное» и «научное», якобы свободное от искажающей идеологичности. Однако уже в интеллектуальной ситуации конца XX в. эта жесткая альтернатива выглядела устаревшей. Ряд фундаментальных методологических проектов показал, что эффект «теоретической веры» до конца не устраним даже из точной, позитивной науки, не говоря о знании гуманитарном и социальном. После афронта, случившегося с идеей «наука – сама себе философия», постклассическая методология относится к «идеологии внутри науки» не просто терпимо, но как к важной составляющей выработки, оформления и передачи знания. Что же касается постнеклассической науки, то ее диалог с обществом теперь ведется не с позиций «священной коровы», но с претензией на равноправие и с требованием публичного оправдания необходимости и самой возможности исследований. В этом смысле он оказывается идеологичным в самом банальном смысле этого слова.
Наконец, любой антиидеологизм при строгом рассмотрении сам на поверку оказывается идеологией на уровне метаязыка, то есть метаидеологией, часто весьма развернутой и рационализированной. На этом фоне идея изъять идеологию из общественной жизни и естественного, повседневного оборота сознания выглядит и вовсе утопичной. Здесь достаточно сослаться на «эффект Пигасова» из тургеневского «Рудина»:
– Прекрасно! – промолвил Рудин, – стало быть, по-вашему, убеждений нет?
– Нет – и не существует.
– Это ваше убеждение?
– Да.
– Как же вы говорите, что их нет? Вот вам уже одно, на первый случай.
Иллюзия третья: «Идеология – это вредное сознание, которое отменить нужно».
В этой позиции опять проступает образ идеологии как средства одурманивания в интересах власти. Однако представление об идеологии исключительно как о «сознании для другого» не учитывает не менее развитых отношений внутреннего диалога, когда субъект выступает одновременно и идеологом, и объектом идеологического воздействия, «обработки себя». Такое регулярно встречается, когда человеку необходимо идеологическое (рациональное, моральное, функциональное и т. п.) обоснование его же собственных действий или положений в рамках активной идеологической дрессуры своего же собственного сознания и бессознательного. Такого рода индивидуальная потребность во внутренней рационализации в полной мере распространяется и на социальные группы, фрагменты массы и общество в целом. Идея вовсе исключить такие практики утопична, какие бы гуманные мотивы за ней ни стояли. Эти внутренние идеологические механизмы сродни психическим защитам, которые вовсе не всегда однозначно деструктивны, а тем более устранимы.
Кроме того, без идеологии, нравится нам это или нет, немыслимы многие базовые институты общества и государства. Без идеологии не только не воюет, но и в мирное время разлагается армия. Школа без идеологии не может даже разлагаться: в учебных текстах и практиках она неизбежно воспроизводит суррогат идеологии, даже если у самого государства этой идеологии нет и в проекте. Более того, даже если снять все откровенно идеологические высказывания, скрытая, латентная идеология проявится в самой фактуре текста – в корпусе имен и событий, примеров и иллюстраций (экземплификация), в повествованиях и интерпретациях (нарративы), наконец, в построении заданий. А.А. Жданову (заведующему Отделом агитпропа ЦК ВКП(б), позднее Управлением пропаганды и агитации ЦК ВКП(б), руководителю «философской дискуссии» 1947 г. и инициатору создания журнала «Вопросы философии») приписывают сентенцию примерно следующего содержания: дайте мне задачник по арифметике, и я упакую туда всю идеологию.