Фонарь на бизань-мачте
Шрифт:
— Вот новость так новость, — разочарованно протянул господин Дюкло. — Но где же сейчас эти деньги, ведь капитан в тюрьме и на нем висят тяжкие обвинения?
— Он должен был их передать вице-префекту. Вопреки указанию настоятельницы, он не вручил их мне, побоявшись возложить на меня такую большую ответственность.
— При чем тут священник? Доверил бы мне эту сумму.
— Но он же не знал вас, друг мой. А почему, Армель, именно вам? Настоятельница как-то особенно вам доверяла? Она вас ставила выше ваших подруг?
— Может быть, думала, что у меня чуть потверже характер.
Мне не хотелось распространяться на эту тему.
— Начинаю и я в это верить, — сказала госпожа Дюкло. —
— Да, это мое условие.
И я начала подготавливать к жарке кусок оленины.
— Неслыханно! — воскликнул нотариус. — Нет, вы сознайтесь, друг мой…
— Уймитесь, — сказала его жена. — Мне бы такой характер!
— Что вы хотите этим сказать?
— Ах, ничего, друг мой, разве вот только, что заседание начнется без вас и мы упустим добрую часть допросов.
Утро прошло без каких-либо происшествий. Покончив с жаркой, я принялась стирать. Рабы Вест-Индской компании каждый день приносили воду из ручья Большой палец и выливали ее в огромные чаны для хозяйственных надобностей. Жизнь в доме нотариуса была заполнена хлопотами, и, вешая простыни на просушку, я впервые подумала, что хорошо бы разделаться с этой нелегкой службой. И предложение, переданное через нотариуса…
Меня охватила страшная усталость. Чего я могла ожидать лучшего, нежели лучшая партия на острове? Если он не жалкий подагрик и не урод… У меня не было ни малейшего желания нянчиться с пожилым господином во время приступов подагры или по гроб своей жизни иметь перед глазами какое-нибудь чудовище! Матюрен Пондар или кто другой, лишь бы он выглядел поприличнее.
Повесив последнюю выстиранную вещь, я подошла к забору. Площадь пересекала госпожа Бельрив, за ней следовала, держа за руку девочку, Мари Офрей. А позади еще топал солдат, тащивший олений окорок. На площади мельтешил народ. Порой люди сталкивались друг с другом, обменивались несколькими словами и расходились. Отчуждение, скука — вот здешняя повседневная жизнь! Чуть более оживленно было у рейда, но из дома нотариуса, зажатого между пекарней и кузницей, порт был едва виден.
Я вернулась домой. Надо было вымыть детей, одеть их, накрыть на стол. Явился нотариус. Матюрена Пондара больше не поминали.
Утреннее заседание оказалось чревато событиями. Капитану и господину Дюмангаро устроили перекрестный допрос. Капитан отвел все поданные на него жалобы, но председатель возобновил обвинения одно за другим, и его вопросы делались все изощреннее.
— Относились ли вы к другим пассажиркам, как к госпоже Фитаман?
— Разумеется. Да, впрочем, разве господин Дюмангаро не говорил, что его жена бывала хозяйкой у меня за столом? Он ведь не стал бы так говорить, чтобы просто похвастать?
Нотариус с женой не уловили скрытой в этом ответе иронии, но я ей порадовалась.
— Господин Дюмангаро и один юнга, Жозеф Дагео, утверждают, что как-то ночью вы играли на флейте в каюте госпожи Фитаман. Это правда?
— После ужина я частенько играл на флейте и делал это на корабле где угодно. Столько же у госпожи Фитаман, сколько в кают-компании или у господина и госпожи Дюмангаро.
— После гибели госпожи Фитаман у вас появились признаки чуть ли не сумасшествия. Пришлось вас обезоружить и приказать двум матросам за вами присматривать. Вы помните это?
— С этим вопросом, отвечу я вам, обратитесь к судовому врачу «Стойкого». Я помню действительно, что господин Дюмангаро тогда забрал мою шпагу, но что-то не припоминаю, чтобы я потерял разум.
— Вы сказали в присутствии господина и госпожи Дюмангаро, что лишились доброго друга и не в силах перенести такого удара судьбы. Это правда?
— Зачем бы я выбрал в наперсники супругов Дюмангаро? Конечно, я сожалел о своем бедном друге,
и капитана всегда терзает чувство ответственности, когда у него на борту происходит такое несчастье.— Вернемся, однако, к вырванной у вас шпаге. Для чего же было господину Дюмангаро ее отбирать, коль скоро вы, несмотря на все свое горе, не имели намерения лишить себя жизни?
— Вернувшись в каюту после этого печального происшествия, я хотел взять свой плащ, висевший на двери с внутренней стороны. Там же висела и шпага, вынутая из ножен. Она упала, и я нагнулся, чтобы ее поднять. Острие шпаги торчало кверху. Господин Дюмангаро, неизвестно зачем последовавший за мной, подскочил и буквально вырвал ее у меня из рук. Он вызвал еще господина Префонтена и судового врача. У меня отобрали к тому же мой пистолет и ружье, чтобы, как заявил господин Дюмангаро, помешать мне покончить с собой. Никакие мои уверения на них не действовали. Потом ко мне приставили двух матросов. А через час вернулся врач. Я валялся на койке, по-прежнему потрясенный этой бедой. Тут я сказал врачу, что лишать меня пистолета, ружья и шпаги совершенно бессмысленно: ведь если бы я и впрямь решил покончить самоубийством, то воспользовался бы двумя бритвами, лежащими в моем ящике. Я их ему показал. Он согласился, что я абсолютно в здравом уме, и мы поднялись с ним вместе на полуют.
Нотариус заслуживал полного доверия. Он точно нам пересказывал все, что там говорилось. Порою изображал в лицах и тех, кто спрашивал, и тех, кто им отвечал, и даже копировал губернатора, которого недолюбливал, опасался, но все же старался щадить.
После его ухода жизнь в доме пошла как обычно. Госпожа Дюкло, сославшись на головную боль, заперлась в своей комнате. А я, уложив детей на дневной сон, осталась в кухне одна. Все, что во время завтрака говорил господин Дюкло, продолжало вертеться у меня в голове. Я больше не знала, где правда, а где ложь. Если истина на стороне третьего помощника, то, значит, на корабле на протяжении всего плавания протекала тайная жизнь, которую, хоть и слегка прикоснувшись к ней, я так и не разгадала, поглощенная своими обидами и детской ревностью.
Меж тем мне надо было заняться глажением. Я вышла во двор за бельем и начала его спрыскивать, чтобы облегчить себе эту работу. Я любила гладить, мне нравилось, как большой раскаленный утюг скользит по белой материи, расправляя малейшие складочки, делая ее ровной, почти зеркальной. Но в тот день уже через час, складывая сорочку нотариуса, я едва удержалась, чтобы не вышвырнуть ее за окно. На меня словно нахлынул внезапный гигантский вал, смывающий все на своем пути. Я почувствовала, что становлюсь слишком требовательной, жесткой, даже корыстной. Мне сделалось вдруг противно обслуживать других. Я тоже хотела бы поваляться днем, взять книжечку и почитать про что-нибудь этакое, выходящее за пределы будней. В сиротском доме я не имела права прилечь среди дня, но всегда могла выбрать хорошую книгу, и настоятельница поощряла мое увлечение изящной словесностью. В минуты грусти я от души забавлялась шутками Жана Батиста Поклена… Нынче с Мольером покончено, я на Иль-де-Франсе и глажу сорочки.
Так, незаметно, Матюрен Пондар добивался успеха в моем сознании. Превратился в средство освобождения, в способ обрести, хотя бы частично, то, о чем я скорбела, — он сможет мне все это дать. Будь он красивый или уродливый, молодой или уже в летах, я решила выйти за него замуж, стать женой колониста. Это решение помогло мне вынести как капризы детей по их пробуждении, так и мигрень госпожи Дюкло.
Дело происходило в пятницу. Нотариус вернулся домой с господином Бельривом, и они закрылись в гостиной. Госпожа Дюкло побежала в спальню и быстренько принарядилась: муслиновое платье и серьги. Меня попросили подать мадеру.