Фонтанелла
Шрифт:
Сад «Йафе»
Рассада, оборудование, поливка
Готовая трава для газонов
— Почему вдруг Йафе с «а», а не Йофе с «о»? — спросил я.
— Потому что в данном случае, разнообразия ради, это не фамилия, а прилагательное и потому что не все в мире крутится вокруг вас, а только кое-что! — ответила она. — А сейчас вставай и за работу, Михаэль, за работу! Хватит разлагаться в постели и задавать глупые вопросы.
Я рассмеялся. Алона выучила и усвоила все выражения семейства Йофе. Я встал и взялся за работу. У меня есть старый «форд-транзит», на который я гружу трубы и саженцы, и есть
И, как и у большинства Йофов, у меня тоже есть прозвище. Но мое прозвище — тайное, это имя любви. Женщина — не Алона, моя жена, и не Аделаид, моя кузина, и, понятно, не Хана, моя мать, но любимая мною больше всех их троих, — эта женщина даровала мне его, и только она пользовалась им, и только наедине, чтобы никто не услышал.
«Фонтанелла» — вот мое имя в устах любимой. Так она называла меня в те дни, когда я тайком пробирался в ее дом, так и сегодня, когда она тайком пробирается в мою память. «Фонтанелла» — это маленький фонтан, но во многих языках это слово означает также мягкую точку, темечко, родничок — испуганное, трепетное место на верхушке черепа у младенца. У всех людей этот родничок зарастает уже в годовалом возрасте, и я, в свои пятьдесят пять лет, женатый, отец двух детей, задающий глупые вопросы, — единственный в мире человек, чья фонтанелла все еще открыта.
Казалось бы, это уязвимое место, и потому оно должно вызывать беспокойство. Но я, через мою открытую фонтанеллу, ощущаю тепло и холод, различаю свет и тьму, фильтрую факты и воспоминания и, как собаки, слышу ею такие высокие и низкие звуки, которые человеческое ухо услышать не может. А порой мне даже удается с ее помощью кое-что предсказать: пол будущего ребенка, например, или результаты выборов и — с особенно большой точностью — перепады погоды и любви, а также — кто будет жить и кто умрет и другие будущие события попроще, которые вначале очень смешат Алону («Ты бы лучше угадывал лотерейные билеты»), а потом, несмотря на все ее сомнения и насмешки, сбываются.
И еще у меня есть привычка: когда Алона не смотрит на меня, я прикасаюсь к своей фонтанелле кончиками пальцев, осторожно нажимаю на нее и тогда вспоминаю ту женщину, которая спасла мне жизнь и дала мне мое имя. Мой родничок дрожит под волосами, точно маленький барабан под пальцами, и, притронувшись к нему, я вспоминаю ее руки, которые несли меня тогда, ее бегущие ноги, пылающее пшеничное поле и снова ощущаю прохладу воды, в которую она меня погрузила.
Ее пальцы скользят по моим обгорелым волосам, анемоны горят на ткани ее юбки, губы говорят:
— Смотри, твоя фонтанелла еще открыта.
И я вспоминаю ее шепот:
— Это знак того, что Бог тебя любит.
И ее смех:
— Ну, если уж Бог, то я подавно.
И ее объятье: притягивает, отстраняет, смотрит, снова прижимает к груди. Тогда она была молодой женщиной, почти двадцати одного года, а я — маленьким мальчиком, ровно пяти лет, но в потоке медленно катившегося времени я вырос и возмужал, а она состарилась и умерла.
Подытожу-ка я все, что сказал, подытожу и на том успокоюсь. Итак, меня зовут Михаэль Йофе. Мои дед и бабка, Давид и Мириам Йофе, родили Пнину-Красавицу и мою мать Хану, ее близняшку, и потом Батию-Юбер-аллес, а под конец тетю Рахель, которая рассказывала мне истории и не могла спать одна. Пнина на седьмом месяце беременности родила Габриэля, отдала его отцу, вышла замуж за Арона и закрылась в своем доме. Батия, со своим мужем-немцем, вынуждена была уехать в Австралию и там родила нескольких детей, одна из которых, Аделаид, в течение нескольких недель любви занимала мое сердце и терзала мое тело. Моя мать Хана, ставшая вегетарианкой, вышла замуж за Мордехая Йофе, который изменял ей со всеми своими «цацками», но,
очевидно, один раз переспал и с ней тоже, потому что она родила меня. А я женат на Алоне, у нас есть близнецы Ури и Айелет, а также садовый питомник.И еще я должен заметить — а может, предостеречь, — что некоторые из Йофов, как женщины, так и мужчины, отличаются странным изъяном: после кормления грудью, извержения спермы или сильного кровотечения они ненадолго теряют память <в дальнейшем нужно представить молоко, кровь и семя как некие средоточия души и жизни> — и, действительно, я не раз, поранившись до крови или завершив «любовный акт» (омерзительное выражение, которым пользуется моя мать и которое, к моему ужасу и отвращению, усвоила также Алона), вдруг обнаруживал, что из моей памяти исчезли какие-то события, лица, номера телефонов и даже отдельные слова. Вдумчивый читатель легко заметит это, а что до читателя, не способного думать, то я не намерен тратить на него ни своих слов, ни своей спермы.
Теперь, расставив всё по местам, я смогу, наконец, рассказать свою историю. И тот из читателей, кто заблудится в лесу, который я собираюсь вырастить вокруг него, чтобы провести затем среди деревьев, поступит разумно, если возьмет себе за правило время от времени возвращаться назад, к этой главе, чтобы найти свое исходное место, настроить компас и вернуться обратно на тропу. А если он не захочет вернуться, пусть возьмет себе другую книгу, приятнее и интереснее моей. Но может быть, он поступит еще лучше, если вообще бросит читать и вместо этого приласкает свою возлюбленную. А если читатель этот женского пола, пусть отложит мою книгу и обнимет своего любимого.
Тут, однако, напрашивается вопрос: а что делать тем читателям, в чьей постели этого нет? На это я отвечу встречным вопросом: чего этого — супруга или супруги? Или, как в моей постели, — тело для объятий есть, а нет — любви?
Так декламировала Амума тогда, в тот день рождения, когда мне исполнилось пять лет и я гнался за змеей в пшеничном поле, так декламирует Алона сейчас, в этот день рождения, когда мне исполнилось пятьдесят пять и я сижу спокойно.
Время, как и все Йофы, в конце концов берет свое: Анда — так моя бабушка фамильярно называла поэтессу Анду Амир-Пинкерфельд, написавшую стишок про Хомяка, — давно уже умерла, и сама Амума тоже уже умерла, но Алона еще жива, и моя мать тоже еще жива, так как она вегетарианка и потому здорова, а если умрет, то я даже не знаю, какое из множества слов, описывающих смерть, лучше подойдет к описанию ее смерти: она не переселится в лучший мир, потому что там к столу подают мясо шор-а-бора{4}, и не возляжет с праотцами, потому что она и с собственным мужем едва ли возлежала. Нет, наверно, самым подходящим словом для смерти вегетарианки будет «неожиданность», а для моей матери даже «обман» — разве что случится невозможное и она умрет от болезни.
Всё меняется: деревня стала городом, и, невзирая на понятную тоску по «тем временам» («Все знали всех, никто не запирал дверь, и у всех была взаимопомощь», — тоскливо вздыхает Жених над книгами мемуаров, а мы снова переглядываемся, улыбаясь), я должен признать, что как город она лучше, чем была. Апупа с годами стал маленьким, как ребенок, и холодным, как труп, и лежит теперь в старом инкубаторе моего двоюродного брата Габриэля. А сам Габриэль, начавший жизнь как недоносок, стал высоким и сильным и сейчас сидит на траве рядом с Гиршем Ландау, скрипачом, и со «Священным отрядом» — тремя его друзьями с той поры, когда все мы служили в армии в одной части.