Фонтанелла
Шрифт:
«Михаэль…» — лаял старый пес Апупы, прыгая, как безумный, на краю горящей пшеницы. Хотел показать, что от него и тут есть толк, но помчаться ко мне боялся.
«Михаэль…» — звали несомые ветром далекие голоса родителей, дядьёв и теток. Они, которые зачинали нас и рожали, растили и воспитывали, сплетали нам венки и поздравляли, теперь, слепые и беспомощные, издали взывали о помощи.
«Михаэль…» — протрубил могучий голос Апупы, бесполезный, как его сильные руки, глупый, как его истыканные гвоздями башмаки, нелепый, как его заткнутый за пояс кнут-курбач, «на случай всякого случая», — и чем это поможет ему теперь против языков пожара?
«Михаэль…» — позвала черная змея, вернувшаяся откуда-то к моим окаменевшим ступням. Заманила меня сюда, а сейчас вернулась — спасти?
Я хотел было встать и побежать
Бешеный, пламенный, завораживающий танец уже окружал меня со всех сторон. Помню: дым пожара разрывает мне грудь, его рев распирает мою голову. Считанные шаги отделяют меня от его протянутых огненных пальцев, и, несмотря на их ослепительный блеск, я чувствую, что меня заливает тьма, но не охватывает снаружи и не заполняет все вокруг, а растет откуда-то изнутри. Потом тьма во мне опускается, и и уже плыву в ней и снова кричу: «Папа!» — и тогда прямо из огня появляется женщина.
Незнакомая женщина, молодая, высокая, почти голая — серая блуза изъедена огнем (несмотря на страх и боль, я удивился: женщина в мужской рабочей блузе), обнаженная грудь покрыта копотью и сажей. Обгоревшая шапка коротких черных волос и остатки цветастой юбки вокруг бедер.
— Где ты, малыш? Где ты?
— Я здесь! — крикнул я, приподнявшись.
Новая стена дыма разделила нас. Ее крик:
— Кричи громче! Я тебя не вижу!
— Я здесь… Я здесь… — изо всех сил заорал я, и она снова появилась из пламени и устремилась прямо ко мне, ни на секунду не замедляя бега. Наклонилась, схватила меня длинной рукой — и вот уже меня подняли и несут сквозь стену огня на другую сторону поля.
Сколько времени прошло — не знаю. Может быть, всего несколько секунд, может — час или минута. Рев пожара затих, и теперь я слышал только ее хриплое дыхание, стоны боли, мои и ее, напряженные удары ее сердца. Черно-белые комья крошились под ее ногами. Шипящие кучи золы огненно раскалялись от дуновения ее бега. Я помню руку, охватившую меня вокруг живота, пальцы, впившиеся в мое тело. Ее левая пятка ударяла по моему бедру, ее ожоги выжигались в моей коже, — и вот мы уже миновали стену камыша, и я брошен в вади, в его мутную, прохладную воду, и лежу рядом с этой чужой женщиной.
Она лежала на спине — руки и ноги раскинуты, кашляющий рот судорожно втягивает воздух, грудь поднимается и опускается в тяжелом дыхании — и вдруг повернула ко мне голову:
— Я тебя услышала…
Странный акцент был у нее, похожий на акцент Гирша Ландау, скрипача. Ее глаза, ее губы были совсем рядом с моими. Ее пальцы погладили мою голову, задержались на мгновение, натолкнулись на просвет между костями макушки, уловили и осознали неожиданность. Она улыбнулась:
— Смотри, твоя фонтанелла еще открыта.
Слово «фонтанелла» я тогда не знал, но сразу понял, о чем она говорит. За ее головой метнулась вниз крылатая тень. Ястреб взмыл снова, черная змейка извивалась в его когтях.
Послышался мужской крик, чужой и тревожный:
— Аня! Аня! Где ты, отзовись!
Молодая женщина встала, стекая водой, пеплом и грязью, подняла меня на руки и перешла вади. За камышами открылись мне лошадь и телега. Худой старик с загорелой лысиной, в светлой отглаженной рубахе и в брюках цвета хаки, сидел на ней, курил сигарету и ждал.
Ее руки, поднимающие меня на телегу, ее победная улыбка:
— Я же говорила тебе, что слышу мальчика, он кричит из огня.
И он, улыбаясь:
— Ну, Аня, так теперь он твой.
С той ночи, когда мы с Габриэлем вернулись из Иерусалима и я начал записывать всё это, члены Семьи начали выражать
свои мнения.Рахель, из бездны своей постели, и отец, из бездны своей могилы, поощряли меня: «Очень хорошо».
Мать, ползая среди кочанов своей органической капусты, сказала, не глядя: «Надеюсь, Михаэль, что это первый шаг на твоей новой дороге, которая будет правильной и во всех других отношениях».
Жених спросил, пишу ли я «под копирку», потому что «бумаги иногда разлетаются или пропадают».
Айелет завела себе новую привычку — стоять за моей спиной, читать из-за моего плеча, задавать вопросы и делать замечания, Алона переполнилась любопытством и подозрением, а Ури, во всем такой отличный от меня, единственный из всех понял, что речь идет не о романе и не о книге воспоминаний, а об отце, который сам себе Шахерезада и Султан одновременно, и о рассказе, который не что иное, как длинное прощальное письмо. Из мужской солидарности, которой я от него не ожидал, он принес мне старый компьютер, в котором установил новый текстовой редактор («конец чернилам и перьям, отец, даже коров уже доят сегодня машиной»), объяснил основные команды, ввел в память мой личный секретный код и заклял меня «делать копии как можно чаще», потому что компьютер, при всей своей феноменальной памяти, «во всем остальном полный болван, инфантил и к тому же идиот».
И еще он дал мне совет относительно самого процесса письма.
— В компьютере очень легко стереть и легко добавить или изменить, — сказал он. — Так легко, что ты иногда решаешь и делаешь раньше, чем подумаешь. Поэтому я тебе советую: если у тебя есть две формулировки и ты не знаешь, какую выбрать, запиши обе, возьми второй вариант в квадратные скобки и иди дальше, вернешься к ним потом. А если тебе придет в голову какая-то идея, не имеющая отношения к данному месту и моменту, просто запиши ее, обозначь угловыми скобками и продолжай. Потому что иначе забудешь.
— Просто угловыми скобками? — переспросил я.
— Они заметны. Потом, когда кончишь, компьютер найдет тебе все эти квадратные и угловые скобки, и тогда сиди себе, выбирай на досуге, думай над всеми этими «зачем» и «почему» и решай, что да и что нет. <Надо решить, объяснять ли наши семейные выражения, и если да, то где и как.>
— А если я не успею?
— Почему бы тебе не успеть, отец? Ты куда-то спешишь?
— А зачем мне секретный код? — спросил я. — В этой семье и так достаточно секретов.
— Так лучше, отец, — сказал Ури и поднялся. — Так лучше, поверь мне.
Часами, днями, неделями он лежит у себя в комнате в компании своих книг и своего лэптопа. Иногда он гасит свет и слушает музыку, и тогда на его щеке заметна та «сверкающая-в-темноте-бороздка», которую Амума передала ему в наследство через меня [которую я передал ему от Амумы], а потом в несчетный раз смотрит фильм «Кафе „Багдад“», тоже на экране лэптопа, который лежит у него на животе, как кошка. Комната не закрыта. Можно войти, он не возражает. Можно завести с ним разговор. Иногда он отвечает — одним из тех своих «Ну-ну», которые бесят Алону, потому что в этом слове достаточно изменить мелодию, чтобы приспособить его для тысячи ответов, а она не достаточно музыкальна, — но чаще не отвечает вообще. Это не равнодушие. Просто Ури не способен таниматься двумя делами сразу. Когда он сосредоточен на чем-то одном, то глух ко всему остальному. В армии он служил полтора года, был, понятно, специалистом по секретным кодам, а потом однажды взял и уволился, под каким-то пустяшным предлогом. Жених был потрясен. Не разговаривал с ним несколько месяцев, угрожал, что вычеркнет его из списка «получающих довольствие» и ничего не даст «этому типу, который увиливает от армейской службы», ни теплой рукой не даст, ни холодной [13] . Но Ури пришел домой, лег на кровать и сказал, чтобы его оставили в покое, только сообщили, если придет та женщина, которую он ждет, и сразу открыли бы ей ворота, не устраивая никаких проверок на входе.
13
«Ни теплой рукой не даст, ни холодной» юридическое выражение, означающее прямую передачу наследства еще при жизни передающего («теплой рукой») или посмертное наследование по завещанию («рукой холодной»).