Фрау Шрам
Шрифт:
[1] "У них у всех уста устали, и души досветла ясны". Строка из стихотворения Рильке "Ангелы" (пер. В. Куприянова).
...- Ну, скажи мне, разве не права я?
– спрашивает меня Ирана.
– Как бы тяжело ни было, порядочная женщина никогда на такое не пойдет.
Насчет порядочности могла бы, между прочим, и помолчать, подумал я; во всяком случае, не ей, любительнице швейцарских счетов и сексуальных изысков, чихвостить Нанку, да и что такое по-настоящему тяжелая жизнь, откуда вам, madam, знать. Вас вон, малость самую прижало, и вы уже ищете в Баку Тибет, торопитесь на иглоукалывание.
– Мама, я пукнула.
– Девочка оперлась на ногу Ираны, заголила ее.
Ирана раздраженно одергивает платье и делает вид, что не слышит дочь. Та повторяет с еще большей доверительностью.
– Ты не понимаешь, что нельзя так говорить?
Мальчик хихикает.
– Идиотка!!
Теперь он хихикает еще гнусавее.
Рамин
Жаль, что такие вот, гнусаво хихикающие мальчики в бабочках никогда не попадут на Карабахский фронт.
Водитель сворачивает с Азнефти направо, в сторону фуникулера и пристраивается в хвост медленно ползущему автокрану. Обогнать динозавра в этом месте дороги невозможно, даже если ты старый-престарый мальчик в кепке, а руль твой, педали и коробка скоростей состоят в самом ближайшем родстве с лихими кочевниками.
Ирана это понимает. Смотрит на свои золотые часики и рот оранжевый кривит.
– С этим комендантским часом приходится минуты считать.
А я спокоен. Мне-то что, я свои часы снял. Я на море смотрю сквозь ряды деревьев, я любуюсь...
Море - избыток и нехватка, уничтожающие разом все слабости твоего духа; безымянные корабли, равнодушные друг к другу, от причала до причала. ...Корабли... Как бы близко ни были, всегда - пятно вдали.
Вглядываюсь в горизонт, и, кажется, уже не принадлежу этому берегу. Да, точно. Я такое же вот безымянное пятнышко, только пятнышко где-то там - между морем и небом, между прошлым и... "прошлым".
У Дома работников науки, у канатной дороги нам удалось все-таки обойти автокран: выскочили на встречную полосу и чуть не влетели в троллейбус. Я просто почувствовал, как моментально взмокла голова шофера под кепкой.
Мы проезжаем растворившийся в благородной тишине - тишине разлуки ухоженный дворик старого "Интуриста", чем-то неуловимо напоминающий древнеримский, за несколько дней до... погружения в вечность, хотя... почему неуловимо, вон, даже фонтан тут как тут и красная дорожка, и мраморная скамейка для Плиния Старшего; затем зоопарк с его длинной и узкой каменной лестницей (интересно, как живется индийскому слону, он еще индийский, он еще символ благополучия?); от длинного завода Парижской коммуны, на котором мне приходилось бывать, когда ремонтировали в доках "Геннадия Максимовича", забираем вправо, берем крутой, булыжником выложенный, подъем в сторону Баилова и через несколько троллейбусных остановок, еще раз забирая вправо, резко сбрасываем скорость и тормозим у бывшего Английского клуба, рядом с которым небрежно стоят с полдюжины дорогих иномарок, щедро облитых ослепительными, медно-красными лучами заходящего солнца. Такое впечатление, что оно, солнце, свою борьбу с ненавистной буржуазией намерено начать с поджога этих самых автомобилей. Вот сейчас сгорят они, и самому порядочному слону из всех слонов в мире сразу же станет легче.
Выхожу, падаю руку Иране. Осматриваюсь...
Слева внизу - море, гавань. Справа - низкорослые деревца, на которые (по западной моде) накинуты провода с маленькими лампочками.
Бывший Английский клуб - одноэтажное здание из ракушечника, буквой "п", на высоком цоколе, с частым рядом окон в частом переплете и несколькими витражами. Здание недавно отпескоструили, что придает ему какой-то казусный, если не сказать вульгарный - то есть тот самый пискоструйный вид. Я-то английского этого старичка хорошо помню совсем другим - в благородно закопченном одеянии. Тут раньше, в советские времена, какой-то революционный музей был, и, помнится, всю нашу дебильную шестидесятую школу таскали сюда. А еще раньше, в начале века, вот на этой открытой веранде (где сейчас охрана стоит и языки свои чешет) любили сиживать мой прадед Самуил Новогрудский с прабабкой Софьей Соломоновной, Софья - это по-русски, это для русских, а вообще-то ее звали Шейнефейгл - Красивая птичка; она действительно была царственно красива, фотографические портреты, выполненные в модной для той поры манере, а ля Наппельбаум - лишнее тому подтверждение. А когда-то, еще раньше, перед первой революцией, в туалете этого клуба судьба неожиданно столкнула баловня судьбы, шекинского хана Ханджанова (фамилия-то какая! в переводе значит - душевный!! Вот и попробуй-ка упрекни госпожу Судьбу в слепоте) с очень странным типом, похожим на загнанного в мыле дикого зверя, вскоре после чего хан допустил роковую ошибку - не выдал жандармскому офицеру отпетого преступника по кличке Молочный: "Милостивый государь, - обратился он к ротмистру, - неужели вы думаете, в сем достойнейшем из заведений нашего города могла укрыться такая мразь?! Право же, невозможно. Как, как вы изволили назвать его?..
– спросил он брезгливо уже у квартального.
– Ах, да, да... Нет, совершенно такое невозможно". Интересно, что творилось в душах ротмистра и квартального, уверенных точно в том, что государственный преступник Рябой Иоська, он же Молочный, он же Сосо, он же - Иосиф Джугашвили, прячется не где-нибудь, а именно здесь, в Английском клубе,
Поднимаясь по лестнице (выемка в форме буквы "п") на веранду, прямо ко входу в здание, мельком взглядываю на последнее угловое окно, идущее за витражами. Я не обратил бы на него внимания, не поверни Ирана своей головы в ту сторону.
В распахнутом окне спинами к нам, к морю, к автомобилям стояли и о чем-то беседовали мужчина и женщина. О чем они говорили и на каком языке, можно было только гадать, но говорили они так, будто тема разговора требовала от них поражения речевых центров. (Афазия, афазия, страшна до безобразия.) Не знаю почему, но что-то подсказывало мне, что женщина та беременна, причем на последних месяцах, а спина мужчины в сорочке ванильного цвета, показалась знакомой, может быть, из-за пробежавшего по ней коротенького смешка.
Под ложечкой посасывало...
Я испытывал какое-то странное волнение.
Казалось, охранники (кто из них отстреливал головы и руки манекенам?) глядят на меня с недоверием, будто я подхожу к храму в затрапезном банном халате и домашних тапочках. Одного я узнал - водитель Заура-муаллима. В кругу других охранников, он, видимо, был старший по чину, знал несравненно больше, и, разумеется, молчал больше. В случаях, когда любое знакомое лицо - все равно, что трос для альпиниста, как важно на глазах у других обменяться приветом: точно пропуск предъявил, - но гад этот поздоровался с Ираной, улыбнулся детям, на мой же кивок не ответил, отвернулся.
С чего начинается театр, я знаю, а вот с чего начинается закрытый клуб, где на годовой взнос (если, конечно, судить по цифрам, на компьютере в Крепости) может спокойно кормиться целый год наш институт?
Когда мы вошли в фойе, первое, что я увидел, это череду фотографических портретов на стене и два черных пятна в углу - автомат для чистки обуви с рекламной наклейкой и приросший к нему холеный сочный батюшка.
Батюшка стоял на одной ноге у содрогавшегося параллелепипеда, поставив другую под разогнавшиеся мохнатые валики; заметив нас, он с поспешностью царицы Савской, разгадавшей маневр Соломона, встал на обе ноги, опустил рясу и, дождавшись полной остановки автомата, сияя, двинулся к нам.
– Говорят, вчера еще поставили. Чего только у них не придумают, поделился он с Ираной своим искренним восхищением от недавно прибывшей заморской техники.
Отец Алексей был первый, кому Ирана представила меня.
– А, сочинитель из Москвы, - я глянул на его неприлично сверкавшие мокасины.
– Как же, как же, слышал, слышал.
Из-за его баритона (батюшка говорил, как пел, сим пением наслаждаясь) я вспомнил, что оставил в Москве свой нательный крест, что давно, очень давно не исповедовался и не причащался, что отношения мои с Ираной... да что там говорить, конечно же, я почувствовал себя виноватым рядом с ним.
– Ну и как вам родные края?
– он сцепил пальцы на животе, как это частенько делают на востоке мужчины, убеленные сединами, вне зависимости от того, какую веру исповедуют.
– Да все как-то дальше и дальше становятся.
Отец Алексей взглянул на меня с некоторым сожалением из-под своих девичьих ресниц.
– Нет такого города, в который нельзя было бы вернуться, - глубокомысленно изрек член Общества славян Закавказья, учтиво взял под локоток мою спутницу и отошел в сторону.
Гадая, что бы могли значить его слова, я вдруг почувствовал одиночество, тоску по Москве, а еще - будто за мной наблюдают с трех сторон, причем очень внимательно и недружелюбно, много-много пар глаз...
Подхожу поближе к фотопортретам: вдруг знакомое лицо увижу.
Как я понял, на снимках были запечатлены "самые-самые": самые замечательные и знаменитые, самые независимые деятели партии Независимость. Висели они в один ряд в классических черных рамках и серых паспарту. Занимали неполные три стены, как бы удваивая букву "п": повторяя таким образом форму здания. Меня немало удивил тот факт, что среди "независимцев" я не увидел ни одной женщины (казалось, что сама независимость их, не только тут, но и вообще в городе, отрицалась начисто.) Но еще больше удивляло то, что среди этих уважаемых господ, я не заметил ни одного, еще раз повторяю, ни одного представителя какой-либо иной некоренной национальности, как будто еврей или русский изначально не могли продвинуться в этой - как уверяла меня Ирана исключительно продвинутой партии. Фотограф сделал все от него зависящее, чтобы выявить мирские страсти, тайные пороки сих достославных мужей мужчин-охотников-хранителей очага. На первом месте, конечно же, корысть, далее можно по словарю Даля.