Фрау Шрам
Шрифт:
– А крыша кто?
– Здесь? Сам Заур.
– А ты?.. Пребываешь в ранге компьютерного визиря?
– Это не я, Илья. Визирь тот, кто остался во дворе за нашим столом. Я... Он поворачивается вместе с креслом и показывает на стену с фотографиями, на свой фотографический дневник.
– Вот это я, и это я, и это!.. По крайней мере... для тебя, Илья, друг мой, для тебя...
– Интересно, кому из вас двоих пришлют в подарок шелковый шнурок.
– Я сбегу раньше. С Таней...
– он попридержал сползший с плеч свитер.
Голова болит невыносимо.
Он опять рассказывает мне
Голова раскалывается, сил нет.
Как можно вообще без окон, хотя бы одно окно должно же быть.
Я отхожу прочь от стола с монитором и лампой, от чужой жучьей жизни. Ухожу в самый дальний угол комнаты к лжекальяну на подставке. Сажусь прямо на ковер. В Москве такое со мной тоже случается: забьешься в самый дальний угол, сядешь на пол и ждешь, пока не уйдет из тебя вот такая чужая жизнь. Пока не уйдет легче не станет.
Я сижу, играю кривым мундштуком кальяна и смотрю на стены; странное дело черно-белые фотографии постепенно приводят меня в порядок, все, кроме одной, той самой, на которой уже знакомый мне двор в Крепости, стол, безрукий манекен на столе, изображающий покойника, рядом со столом женщины, разумеется, тоже манекены и тоже безрукие (любимые? плакальщицы?), одна из них стоит спиной к объективу, две другие смотрят куда-то в сторону, куда-то на стену, на серой стене - колесо от фаэтона; в правой части фотографии - свободное перемещение никому не принадлежащих рук в пространстве двора, предположительно нечейные, эти хапальщики движутся в сторону стола, в сторону "покойника", передразнивающего себя на фотографиии. Мне, кажется, фотография эта и есть окно, узенькое окошко, которое следует немедленно распахнуть.
А еще мне кажется, фотография эта - вторая часть виденного в поезде сна.
– О чем задумался?
– Марик выключает компьютер.
– Вспоминаю, какое сегодня число.
– Тридцать второе. Пошли выпьем.
– Он смотрит на часы.
– Ну вот уже и комендантский час начался. Кому-то сегодня крупно не повезет. Останешься у меня. Утром похмелишься.
– Он бросает мне по ковру телефонную трубку. Позвони матери, а то ведь волноваться будет.
Больше всего мне не хочется идти домой, и дело тут вовсе не в комендантском часе, не в том, что кому-то не повезет и этим кем-то могу оказаться я, однако и у Марика оставаться - ох, как не хочется.
Пару раз он неловко вставал из-за стола (то у него падал стул, то рюмку мою опрокинул) и уходил в дом, возвращался с какими-то подозрительно блестящими глазами (начинавшими косить, как когда-то в прошлой жизни), возбужденный и все более и более хамоватый (хамоватость типа: "ну, о матери твоей я больше тебя знаю".) Я не сразу догадался, в чем тут дело, пока не обратил внимание на легкую красноту под носом, участившееся похрюкивание, сопровождавшее теперь почти каждую его фразу, логически не очень связную.
Я
делал вид, что ничего не вижу, ничего не замечаю: кокаин - дело интимное, тем более, добытый таким путем, каким добывал его Марк.Он теперь меньше пьет. Пью теперь я один. Пью и, как мне кажется, совершенно не пьянею, только вот голова гудит, раскалывается, сил нет.
Сейчас он смотрит мне прямо в глаза, смотрит неотрывно, что он видит в таком состоянии, можно только догадываться; вряд ли очередную фотографию, вряд ли двор, где все предметы попустительствуют объективу, скорее - очередную понюшку.
– Я должен тебе еще кое-что сказать...
– прикуривает сигарету не с того конца, - если бы Веберн прикурил сигарету не с того конца, остался бы он жив?
– я поправляю его, он лезет обниматься, трется о мое лицо щекой с отросшей щетиной (он из той породы, кому нужно бриться, как минимум, два раза в день), хрюкает, подбирает с пола упавший свитер, говорит что-то о дружбе, о долге, не позволяющем скрыть от меня самое важное, к примеру, знаю ли я, что Ирана замужем?
Ну вот, думаю, и окошечко открылось! Колись, старина...
– Она что, не разводилась?
Он стряхнул пепел мимо пепельницы и не заметил.
– С Хашимом-то? Иначе как бы вышла замуж во второй раз.
Одной, отведенной в сторону рукой держа сигарету и щурясь от дыма, он другою сбивает пыль с упавшего свитера, потом, смекнув, видимо, что сигарету можно было бы и во рту оставить, уже двумя руками снова набрасывает свитер на плечи. Поднимается из-за стола. Я думал - опять уйдет "припудрить нос", но он поднялся, чтобы порезать ананас.
Привыкший к фотографическим сеансам, ананас долго сопротивлялся: видимо, рассчитывал на сердечность своего проводника в параллельные миры, однако проводник оказался безжалостен к нему безжалостностью переплавленного юзбаши.
– А я-то думал - ты внимательнее смотрел документы. Думал - въехал.
– Он кладет мне толстое кольцо ананаса на тарелку с куском осетрины, да еще обильно политым наршарабом.
– В этом браке заинтересованы все... кроме...Хашима.
– Его не радует отъезд детей?
– Думаю, что отъезд детей - не самое главное.
– Он не знает о существовании некоторых счетов?
Марик молчит.
– Без его ведома разыгрывается швейцарская карта?
И этот мой вопрос остается без ответа.
Теперь мне становится ясно, почему у Заура-муаллима так заходил кадык по морщинистой, как у черепахи, шее в первый день моего приезда, когда я предложил ему самому передать документы дочери.
– Новый муж ее живет в Швейцарии. Немец. Блондин. Моложе на пару лет. Говорят, преуспевающий банкир.
Естественно, думаю, "преуспевающий", раз немец и блондин, да еще - если живет в Швейцарии.
– Хорошо на русском говорит, знает местных жучил. Каким образом ханум его охмурила с двумя-то детьми, одному... хотя...старик, ты же у нас тоже вроде как посвященный...
Тошнит, как в первый день приезда. И винтит точно так же.
– Осенью Ирана уезжает к нему. Документы, которые ты привез, уже готовы.
– Где у тебя туалет?
– спрашиваю.
Он показывает туда, куда смотрели манекены на фотографии.