Фуку
Шрифт:
Но есть имена, на которые сама история налагает после их смерти своё «фуку», чтобы они перестали быть именами.
Имя этого человека старались не произносить ещё при его жизни — настолько оно внушало страх.
Однажды, нахохлясь, как ястреб, в тёмно-сером ратиновом пальто с поднятым воротником, он ехал в своём чёрном ЗИМе ручной сборки, по своему обыкновению, медленно, почти прижимаясь к бровке тротуара. Между поднятым выше подбородка кашне и низко надвинутой шляпой сквозь полузадёрнутые белые занавески наблюдающе поблёскивало золотое пенсне на крючковатом носу, из ноздрей которого торчали настороженные седые волоски.
Весело перешагивая весенние ручьи с корабликами из газет, где, возможно, были его портреты, и размахивая клеёнчатым портфелем, по тротуару шла стройная, хотя и слегка толстоногая, десятиклассница со вздёрнутым носиком и золотыми косичками, торчавшими из-под синего — под цвет глаз — берета с задорным поросячьим хвостиком. Человеку-ястребу всегда нравились слегка толстые ноги — не чересчур, но именно слегка. Он сделал знак шофёру, и тот, прекрасно знавший привычки своего начальника, прижался к тротуару. Выскочивший из машины начальник охраны галантно спросил школьницу — не подвезти ли её. Ей редко удавалось кататься на машинах, и она не испугалась, согласилась.
Впоследствии человек-ястреб, неожиданно для самого себя, привязался к ней. Она стала его единственной постоянной любовницей. Он устроил ей редкую в те времена отдельную квартиру напротив ресторана «Арагви», и она родила ему ребёнка.
В 1952 году её школьная подруга пригласила к ней на день рождения меня и ещё двух других, тогда гремевших лишь в коридорах Литинститута, а ныне отяжелённых славой поэтов.
«Сам» был в отъезде и не ожидался, однако у подъезда топтались в галошах два человека с незапоминающимися, но запоминающими лицами, а их двойники покуривали папиросы-гвоздики на каждом этаже лестничной клетки.
Стол был накрыт а-ля фуршет, как тогда не водилось, и несмотря на то, что виктрола наигрывала танго и фокстроты, никто не танцевал, и немногие гости напряжённо жались по стенам с тарелками, на которых почти нетронуто лежали фаршированные куриные гребешки, гурийская капуста и сациви без косточек, доставленные прямо из «Арагви» под личным наблюдением похожего на пенсионного циркового гиревика великого Лонгиноза Стожадзе.
— Ну почему никто не танцует? — с натянутой весёлостью спрашивала хозяйка, пытаясь вытащить за руку хоть кого-нибудь в центр комнаты.
Но пространство в центре оставалось пустым, как будто там стоял неожиданно возникший «сам», нахохлясь, как ястреб, в пальто с поднятым воротником, и с полей его низко надвинутой шляпы медленно капали на паркет бывшие снежинки, отсчитывая секунды наших жизней…
Через много лет, после того, как человека-ястреба расстреляли, она (по ныне полузабытому выражению) «сошлась» с валютчиком Рокотовым, который затем тоже был расстрелян.
Так, размахивая клеёнчатым портфелем, московская школьница вошла в историю из-за своих слегка толстых ног — не чересчур, но именно слегка…
Семьдесят, если я помню, седьмой. Мы на моторках идём Колымой. Ночь под одной из нечаянных крыш. А в телевизоре — здрасьте! — Париж. Глаза протру — я в своём ли уме: «Неделя Франции» на Колыме! С телеэкрана глядит Азнавур на общежитие — бывший БУР [9] . И я пребываю в смертельной тоске, когда над зеркальцем в грузовике колымский шофёр девятнадцати лет повесил убийцы усатый портрет, а рядом — плейбойские гёрлс голышом, такие, что брюки встают шалашом. «Чего ты, папаша, с прошлым пристал? Ты бы мне клёвые джинсы достал…» Опомнись, беспамятный глупый пацан, — колёса по дедам идут, по отцам. Колючая проволока о былом напомнит, пропарывая баллон. В джинсах любых далеко не уйдёшь, ибо забвенье истории — ложь. Тот, кто вчерашние жертвы забудет, может быть, завтрашней жертвой будет. Переживаемая тоска — как пережимаемая рука рукой противника ловкого тем, что он избегает лагерных тем. Пожалте, стакашек, пожалте, котлет. Для тех, кто не думает, прошлого нет. Какие же всё-таки вы дураки, слепые поклонники сильной руки. Нет праведной сильной руки одного — есть сильные руки народа всего! Поёт на экране Мирей Матьё. Колымским бы девкам такое шмутьё — они бы сшмаляли не хуже её! Трещит от локтей в общежитии стол. Противник со мной продолжает спор. Не может он мне доказать что-нибудь, а хочет лишь руку мою перегнуть. Так что ж ты ослабла, моя рука, как будто рука доходяги зека? Но если я верю, как в совесть, в народ. ничто мою руку не перегнет! Но с хрустом сквозь стол прорастают вдруг тысячи сильных надежных рук. Руки, ломавшие хлеб не кроша, чтобы во мне удержалась душа, руки, которые так высоко в небо с рейхстага взметнули древко, руки, меня воспитавшие так, чтобы всю жизнь штурмовал я рейхстаг, и гнут под куплеты парижских актрис почти победившую руку — вниз.9
Барак усиленного режима.
Но на Колыму попадали разные люди, и не только невинные…
Около остановленной на перерыв золотопромывочной драги, над которой развевалось переходящее Красное знамя, на траве, рядом с другими рабочими, сидел старичок в латаном ватнике, ещё крепенький, свеженький, с весёленькой бородавкой на кончике носа. Старичок аккуратно разрезал юкагирским ножом с обшитой мехом ручкой долговязый парниковый огурец, но не тёмный, с полированными боками, а нежно-зелёный, с явно не совхозными пупырышками. Старичок взял щепотку соли из спичечного коробка с портретом Гагарина, посолил обе половинки огурца и не спеша стал потирать одну о другую, чтобы соль не хрустела на зубах, а всосалась в бледные влажные семечки. Затем старичок достал из холщовой сумки с надписью «Гагра» бутылку с отвинчивающейся пробкой, где, несмотря на этикетку югославского вермута, в явно не промышленной жидкости плавали дольки чеснока, веточки укропа, листики петрушки, красный колпачок перца, и налил рассудительной струёй в фарфоровую белую кружку, не предложив никому.
— Удались у тебя огурцы, Остапыч… — со вздохом сказал один из рабочих, однако глядя с завистью не на огурец, а на бутылку, нырнувшую снова в субтропики.
— А шо ж им не удаться! — осклабился старичок, индивидуально крякая и хрумкая огурцом так, что одно из семечек взлетело и присело на бородавку. — Стёкла у меня в парничке двойные… Паровое отопление найкращее — на солярке… Удобреньицами не брезгую… Огирок, вин, як чоловик, заботу кохае…
— Знаем, как ты, Остапыч, людей кохал — на немецкой душегубке в Днепропетровске, — угрюмо пробурчал обделённый самогоном рабочий.
— Кто старое помянет — тому глаз вон, — ласковенько ответил старичок и обратился ко мне, как бы прося поддержки. — Я свои двадцать рокив отбыл и давно уже, можно сказать, полностью радяньский рабочий класс. Так шо воны мене той душегубкой попрекают? Хиба ж я туды людей запихивал — я ж тильки дверь у той душегубки захлопывал…
— К сожалению, наш лучший бригадир, — мрачно шепнул мне начальник карьера. — В прошлом году его бригада по всем показателям вперёд вышла. Красное знамя надо было вручать. А как его вручать — в полицайские руки? Наконец нашли выход — премировали его путевкой в Гагру, а знамя заместителю вручили… Такой коленкор…
Предатель молодогвардейцев — нет, не Стахович, не Стахевич — теперь живёт среди индейцев и безнаказанно стареет. Владелец грязненького бара под вывеской: «У самовара», он существует худо-бедно, и все зовут его «Дон Педро». Он крестик носит католический. Его семейство увеличивается, и в баре ползают внучата — бесштанненькие индейчата. Жуёт, как принято здесь, бетель [10] , он, местных пьяниц благодетель, но, услыхав язык родимый, он вздрогнул, вечно подсудимый. Он руки вытер о штаны, смахнул с дрожащих глаз блестинку и мне суёт мою пластинку «Хотят ли русские войны?». «Не надо ставить…» — «Я не буду!.. Как вы нашли меня, иуду? Что вам подать? Несу, несу… Хотите правду — только всю?» Из Краснодара дал он драпа в Венесуэлу через Мюнхен, и мне про ужасы гестапо рассказывает он под мухой. «Вот вы почти на пьедестале, а вас хоть una vez [11] пытали? Вам заводную ручку в sulo [12] втыкали, чтобы кровь хлестнула? Вам в пах плескали купороса? По пальцам били doloroso [13] ? Я выдавал сначала мёртвых, но мне сказали: «Без увёрток!» Мою сестру со мною рядом они насиловали стадом. Электропровод ткнули в ухо. Лишь правым слышу. В левом — глухо. Всех предал я, дойдя до точки, не разом, а поодиночке. Что мог я в этой мясорубке? Я — traidor [14] Олега, Любки. Ошибся в имени Фадеев… Но я не из шпиков-злодеев. Я поперёк искромсан, вдоль. Не я их выдал — моя боль…» Он мне показывает палец, где вырван был при пытке ноготь, и просит он, беззубо скалясь, его фамилии не трогать. «Вдруг живы мать моя, отец?! Пусть думают, что я — мертвец. За что им эта verguenza [15] ?» — и наливает ром с тоской предатель молодогвардейцев своей трясущейся рукой…10
Вид жевательного табака.
11
один раз (исп).
12
зад (исп).
13
doloroso — больно (исп).
14
предатель (исп).
15
позор (исп).