Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Образовался целый интернационал, поднимающий на ноги ребёнка. Этот интернационал разминал его, мял, как скульптор мнёт глину. Этот интернационал лепил из него человека. И благодарный за это маленький человек прилежно ползал по полу, дуя на маячащие перед ним зажжённые спички, сопя, взбирался и спускался по лестнице, перевёртывался с боку на бок, взлетал к потолку на верёвочных качелях, пыхтел в прозрачной воздушной маске, и его фиалковые мамины глаза стали потихонечку думать, а ноги, раньше такие неловкие, как у деревянненького бычка, стали всё крепче и крепче ходить по земле.

Но в нашем доме появлялись и наблюдательствующие поучители. Ужас вызывало то, что с ребёнком играют спичками. Настежь открытые форточки бросали в дрожь, как потрясение основ. А одна дама, бывшая заведующая отделом знамён в магазине «Культтовары» на улице 25-го Октября, пришедшая узнать, не нужна ли нам «домоправительница» — она именно так и сказала, избегая унизительного, по её мнению, слова «домработница», — трагически воздела руки, увидев Тошины гимнастические сооружения и кольца, ввинченные в потолок:

— Простите меня, но это же средневековая камера пыток. Ребёнку прежде всего нужен

покой и калорийная пища!

А с Тошей продолжали работать, и врач-логопед, с библейскими печальными глазами, Лариса, доставала один за другим по новому звуку из его губ волшебным металлическим прутиком с шариком на конце.

А позавчера Тоша, когда мы, незаметно для него, перестали поддерживать его за локти, впервые начал подпрыгивать сам на старой раскладушке, как на батуте, и сказал трудное полуслово «пры».

Поднять бы и Петю, и Сашу, и Тошу, на мам не свалив, но если чужих, неизвестных мне, брошу, я брошу своих. Поднять бы сирот Кампучии, Найроби, спасти от ракет. Детишек чужих, как чужого народа, нет. Поднять бы мальцов из Аддис-Абебы, всем дать им поесть, шепнуть зулусёнку: «Хотелось тебе бы Шекспира прочесть?» И может, от голода в Бангладеше тот хлопчик умрёт, который привёл бы к единой надежде всемирный наш род. Заманчив проект социального рая, но полная стыдь, всех в мире детишек усыновляя, своих запустить. Глобальность порой шовинизма спесивей. Я так ли живу? Обнять человечество — это красивей, чем просто жену. Я занят планетой, раздрызган, раскрошен. Не муж — срамота. Свой сын, если он позаброшен, — он брошен. Он — как сирота. Должны мы бороться за детские души, должны, должны… Но что, если под поучительской чушью в нас нету души? Учитель — он доктор, а не поучитель, и школа — роддом. Сначала вы право учить получите — учите потом. Должны мы бороться за детские души — но как? Отвратно игрушечное оружье в ребячьих руках. Должны мы бороться за детские души прививкой стыда, чтоб не уродились ни фюрер, ни дуче из них никогда. Но прежде чем лезть с поучительством грозным и рваться в бои за детские души, пора бы нам, взрослым, очистить свои…

В 1972 году в городе Сент-Пол, штат Миннесота, я читал стихи американским студентам на крытом стадионе, стоя на боксёрском ринге, с которого непредусмотрительно были сняты металлические стойки и канаты. Внезапно я увидел, что к рингу бегут молодые люди — человек десять. Я подумал, что они хотят поздравить меня, пожать мне руку, и шагнул к краю ринга. Лишь в последний момент я заметил, что лица у них вовсе не поздравительные, а жёсткие, деловые и в руках нет никаких цветов. По залу пронеслось многочисленное «a-ax!», ибо зал видел то, чего не видел я, — ещё нескольких молодых людей, вскочивших на ринг сзади и набегавших на меня со спины.

Резкий толчок в спину швырнул меня вниз, прямо под ноги подоспевшим «поздравителям». Всё было сработано синхронно. Меня, лежащего, начали молниеносно и чётко бить ногами. Единственное, что мне запомнилось, — это ритмично опускавшаяся на мои рёбра, как молот, казавшаяся в тот миг гигантской, рубчатая подошва альпинистского ботинка с прилипшей к ней розовой обёрткой от клубничной жвачки. И ещё: сквозь мелькание бьющих меня под дых ног я увидел лихорадочные фотовспышки и молоденькую девушку-фоторепортёра, которая, припав на колено, снимала моё избиение так же деловито, как меня били. Мой друг и переводчик Альберт Тодд бросился ко мне, прикрывая меня всем телом. Актёр Барри Бойс схватил стойку от микрофона и начал орудовать ею, как палицей, случайно выбив зуб ни в чём не повинному полицейскому. Опомнившиеся зрители бросились на нападающих, и, схваченные, поднятые их руками, те судорожно продолжали колотить ногами по воздуху, как будто старались меня добить. Задержанные оказались родившимися в США и Канаде детьми бандеровцев, сотрудничавших с Гитлером, как будто фашизм, не дотянувшийся во время войны до станции Зима, пытался достать меня в Америке. Шатаясь, я поднялся на ринг и читал ещё примерно час. Боли, как ни странно,

я не чувствовал. На вечеринке после концерта ко мне подошла та самая молоденькая девушка-фоторепортёр. Её точеная лебединая шея была обвита, как змеями, ремнями «Никона» и «Хассенблата».

— Завтра мои снимки увидит вся Америка… — утешающе и одновременно гордо сказала она.

Возможно, как профессионалка она была и права, но мне почему-то не захотелось с ней разговаривать. Профессиональный инстинкт оказался в ней сильней человеческого инстинкта — помочь. И вдруг я ощутил страшную боль в нижнем ребре, такую, что меня всего скрючило.

— Перелома нет… — сказал доктор, рассматривая срочно сделанный в ближайшем госпитале снимок. — Есть надлом… Мне кажется, они угодили по старому надлому… Вы никогда не попадали в автомобильную аварию или в какую-нибудь другую переделку?

И вдруг я вспомнил. Вместо рубчатой подошвы альпинистского ботинка с прилипшей к нему розовой обёрткой от клубничной жвачки я увидел над собой также вздымавшийся и опускавшийся на мои рёбра каблук спекулянтского сапога с поблёскивавшим полумесяцем стальной подковки, когда меня били на базаре сорок первого года. Я рассказал эту историю доктору и вдруг заметил в его несентиментальных глазах что-то похожее на слёзы.

— К сожалению, в Америке мы плохо знаем, что ваш народ и ваши дети вынесли во время войны… — сказал доктор. — Но то, что вы рассказали, я увидел как в фильме… Почему бы вам не поставить фильм о вашем детстве?

Так во мне начался фильм «Детский сад» — от удара по старому надлому.

С моего первого надлома по ребру я больше всего ненавижу фашистов и спекулянтов.

Бьют по старому надлому, бьют по мне — по пацану, бьют по мне — по молодому, бьют по мне, почти седому, объявляя мне войну. Бьют фашисты, спекулянты всех живых и молодых, каблучищами таланты норовя пырнуть под дых. Бьют по старому надлому мясники и булочники. Бьют не только по былому — бьют по будущему. Сотня чёрная всемирна. Ей, с нейтронным топором, как погром антисемитский, снится атомный погром. Под её ногами — дети. В них она вселяет страх и террором на планете, и террором в небесах. По идеям бьют, по странам, топчут нации в пыли, бьют по стольким старым ранам исстрадавшейся земли. Но среди любых погромов, чуждый шкворню и ножу, изо всех моих надломов я несломленность сложу. Ничего, что столько маюсь с чёрной сотнею в борьбе. Не сломался… Не сломаюсь от надлома на ребре!

— Какие дураки… — усмехнулся Пабло Неруда, просматривая свежий номер газеты «Меркурио», где его в очередной раз поливали довольно несвежей грязью. — Они пишут, что я двуликий Янус. Они меня недооценивают. У меня не два, а тысячи лиц. Но ни одно из них им не нравится, ибо не похоже на их лица… И слава богу, что не похоже…

Стояла редкая для Чили снежная зима 1972-го, и над домом Пабло Неруды, похожим на корабль, с криками кружились чайки, перемешанные с тревожным предупреждающим снегом…

Есть третий выбор — ничего не выбрать, когда две лжи суют исподтишка, не превратиться в чьих-то грязных играх ни в подхалима, ни в клеветника. Честней в канаве где-нибудь подохнуть, чем предпочесть сомнительную честь от ненависти к собственным подонкам в объятия к чужим подонкам лезть. Интеллигенту истинному срамно, гордясь незавербованной душой, с реакцией своей порвав рекламно, стать заодно с реакцией чужой. Была совсем другой интеллигентность, когда в борьбе за высший идеал непредставимо было, чтобы Герцен свой «Колокол» у Шпрингера издал. Когда твой враг — шакал, не друг — акула, Есть третий выбор: среди всей грызни сесть меж двух стульев, если оба стула по-разному, но всё-таки грязны. Но третий выбор мой — не просто «между». На грязных стульях не сошёлся свет. Мой выбор — он в борьбе за всенадежду. Без всенадежды гражданина нет. Я выбрал то, чего не мог не выбрать. Считаю одинаковой виной — перед народом льстиво спину выгнуть и повернуться к Родине спиной.
Поделиться с друзьями: