Гарики из Иерусалима. Книга странствий
Шрифт:
На эту тему постепенно накопилось множество записок («Вы говорите, что у Вас ку-ку, чтоб не было ажиотажа?»), а в одной была проявлена трогательная женская заботливость: «Игорь Миронович, сочувствую Вам, но умоляю — не пейте виагру: стихи Ваши потеряют шарм печали, а Вы — слушателей!»
Женщины жалеют и утешают меня даже в стихах:
Хоть Вы читаете подчас, что Ваш любовный пыл угас, но в это трудно нам поверить, так сексуален Ваш анфас.Благодаря такому письменному общению узнал я как-то (и со мной — весь зал в тот вечер), что в Москве у Павелецкого вокзала есть
Благодаря запискам я оказываюсь порой в атмосфере, донельзя знакомой мне по духу и по жизни. Так, в одной семье сильно болела девяностолетняя бабушка, и ее пожилая дочь, подойдя к ее постели, сказала однажды:
— Мама, сейчас не время болеть, советская власть кончилась!
Старушка лучезарно улыбнулась и умерла с тем же выражением счастья на лице.
А в другой семье из школы возвратилась восьмилетняя внучка и, явно желая обрадовать родителей, сказала:
— Папа и мама! Нам сегодня в школе разрешили не любить дедушку Ленина!
А вот чисто шекспировская по накалу трагедийности история. Девушку-еврейку полюбил уже немолодой мужчина-русский. Она ему сказала, что выйдет замуж только за еврея, и он, палимый страстью, пошел и сделал обрезание. Но она осталась непреклонна. Он тогда ушел из института, где преподавал, стал слесарем, довольно быстро спился и в беседах пьяных часто говорил: «Я за вас, жидов, кровь свою без жалости пролил!»
Записки мне кидают на сцену, я в антракте собираю их и тут же отвечаю. А в одном московском клубе ко мне подошла в антракте очень молодая красотка, сунула клочок бумаги мне в ладонь и со стеснением шепнула, чтобы вслух я не читал ее послание. Приключение! Любовное приключение! — с восторгом думал старикашка, унося записку за кулисы. Там же я ее немедля развернул:
«Игорь Миронович, а правда ли, что чувство юмора является у человека от комплекса неполноценности?»
Правда, в тот же вечер был утешен я запиской с явно детским почерком:
«Дядя Игорь, все, что вы читаете, вы неужели написали сами?»
Как-то вернувшись из Москвы, я на приездной пьянке похвалился полученной в Театре эстрады любовной запиской (а такие изредка бывают). Неизвестная девица мне писала, что если я со сцены громко скажу «да!», то будет вот что: «Я тогда после концерта подойду к вам в своем бордовом платье, увезу вас к себе, и мы вкусим блаженство вместе».
— Ты сказал? — восхитились приятели.
— Да нет, конечно, — честно ответил я.
— А она, может быть, все-таки подошла? — понадеялись стареющие мужики.
И тут моя жена безжалостно сказала:
— Конечно же, она подошла, просто он дальтоник.
Записки доверительные — песня особая, не все тут оглашению подлежит, хотя вопросы сплошь и рядом — типовые. Но бывают и весьма неординарные:
«Уважаемый господин Губерман! У меня молодая теща. Теща непрочь, и я непрочь. Как это с точки зрения иудаизма? Или воздержаться?»
А одна записка была длинная и трогательная донельзя. Молодая женщина писала, что она весьма мне благодарна: я на книжке год назад написал ей — «На счастье!» — и буквально через две минуты подошедший молодой человек попросил у нее дать телефон. С тех пор они уже целый год вместе, он свозил ее в заграничную турпоездку и купил зимние туфли. «Но жениться он, мерзавец, не хочет. Может быть, в этот раз Вы мне напишете на книжке что-нибудь такое,
чтоб женился?!»Нет, такую надпись я пока что не придумал. А ведь правда — хорошо бы?
Совсем недавно подошел ко мне (в Хайфе, кажется) немолодой мужчина очень интеллигентного вида и чуть застенчиво сказал, что он только полгода как приехал сюда к нам из Питера и что сочинил он некий новый глагол, уже посланный мне в записке. Удивительно симпатичный вопрос он мне задал, слегка помявшись: есть ли у меня где ночевать? Я еду в Иерусалим, домой, ответил я недоуменно. А, тогда все в порядке, сказал он, а то я знаю, в Питере случалось часто: хлопают заезжему артисту, цветы подносят, а потом вдруг выясняется, что и ночевать ему негде, да и голоден уже, как собака. Так что если что — пожалуйста. Я растроганно поблагодарил его, такая заботливость встретилась мне впервые, и подумал мельком, как обидно будет, если сочинил он что-нибудь пустое. Но глагол в записке оказался отменным и лестным донельзя:
Все, что нажил в стране моей, — она решила прикарманить, а я решил остаток дней в Израиле прогуберманить.Порой мне щедро присылают услышанные в фойе суждения, и попадаются весьма небанальные. Так некий молодой мужчина в ответ на хорошие обо мне слова его спутницы задумчиво сказал:
— Не знаю, не знаю… Так издеваться над своими — это по крайней мере нескромно.
Но пора мне закруглять эту главу о счастье, собранном за прошедшие годы в толстой папке. Я категорически запретил себе приводить записки хвалебные и благословляющие, ибо с детства был воспитан мамой и газетой «Пионерская правда» в духе неумолимого соблюдения скромности. Но как-то я набрел на удивительную, по-иезуитски точно рассчитанную мысль — она изящна и проста: скромность, конечно, украшает мужчину, сказано в ней, но настоящий мужчина может обойтись без украшений. Поэтому в конце я все же приведу записки, составляющие предмет моей гордости.
«Благодарю Вас, у меня ощущение, словно я выкупался в чем-то хорошем».
«Игорь, почему же Вы не предупредили, что будет так смешно? Я бы взяла запасные трусики».
«Когда мне хочется умереть, я читаю Ваши стихи и снова остаюсь жить. Спасибо Вам. К сожалению, не еврейка».
А последняя записка — в стихах. Она из Питера. Я, прочитав ее, позорно прослезился от довольно редкого для меня ощущения, что живу не напрасно.
Вы — друг насквозь прореванных ночей, какое счастье — вслух произнести: я привожу к Вам юных дочерей, еще надеясь внуков привести. И в зале, переполненном опять, какое счастье полукровке маме в глазах детей еврейство увидать, не топтанное злыми сапогами.Высокое искусство мемуара
Когда меня порою спрашивают, как продвигаются мои воспоминания, я честно отвечаю, что все время сомневаюсь, так ли и о том ли я пишу, поскольку нет единого рецепта, как писать наверняка, чтоб это было интересно и трогательно. Говоря так, я кокетничаю и понтуюсь. Потому что с неких пор я твердо знаю, как и что следует вспоминать, вороша былое и тревожа прошлое. Давным-давно (уж лет пятнадцать минуло) попалась мне книжка мемуаров — образец высокий и безусловный. Автора я называть не буду (ведь, наверно, дети с внуками остались), только рядом с ним барон Мюнхгаузен — действительно самый правдивый человек на свете. Имя автора — Арнольд, и вспомненное им я не могу не изложить, хотя язык мой слаб, и восхищение от доблестей Арнольда сковывает мне гортань. Но все-таки решусь, поскольку книга эта канула бесследно в Лету, а являла — подлинный шедевр воспоминательного жанра.