Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Газета День Литературы # 55 (2001 4)
Шрифт:

Сядет, бывало, и плачет, дескать, вот привел черт в этой стране царем родиться!

— Лучше бы мне, камарад Алексашка, плотником в Амстердаме быть!

— Это ты через край хватил, мин херц! — Меншиков его утешал. — Плотником — и в Амстердаме, небось не сладко?

— Дурак ты, камарад Алексашка… Если бы я не знал сам, ежели б не был плотником в Амстердаме, разве стал бы говорить такое?

— Ну был, мин херц… — Меншиков говорит. — А чего же не остались там, если понравилось?

— А бабы, камрад Алексашка, дуры… — Петр отвечает. — Говорю там одной девке, дескать, люби меня так! А она, дура, ни в какую… Нет, говорит, не буду. Ежели не царь

ты, то мне и дела до тебя нет! Из-за их, из-за дур этих, и не исполнил своего желания!

— А давай, мин херц! — Меншиков тогда говорит. — За девок за этих гулящих выпьем!

— С какой радости, камарад? Охренел ты совсем?!

— Да как же не выпить, мин херц! Если гулящая амстердамская девка в должности тебя удержала, ей памятник на Руси поставить надо! Петра Великого нам эта девка уберегла! Давай за ее место в русской истории, мин херц, выпьем!

— Хрен с тобой, камарад! Наливай! Чего только не сделаешь для нее…

— Для русской истории…

— Для ее, Сашка…

Эрнест Султанов ПОЭТ И ПОЛИТИКА

Ваше слово, товарищ Маузер.

Пишите Кровью своего Духа.

Буржуазная жизнь — в ней нет ничего ни трагического, ни ужасного. Она просто на это неспособна. Единственное более-менее точное определение, которое ей можно дать, — это тоска. Тоска, когда даже самое привлекательное и вожделенное приедается. Когда уже все кажется не то. И вот в этом доведенном до крайности "не то", в этой максимализированной скучности мира и зарождается яркость, зарождается как мысль, как стремление сброситься с моста — настолько все погано.

Терроризм, небывалое количество самоубийств, наркомания — все это пробы пера зарождающегося нового. Всякое "социальное зло" означает, что буржуазное общество дошло до абсурда. Всякое "социальное зло" есть признаки дыхания незапланированного ребенка, от которого общество с ужасом открещивается и который слепыми глазенками уже с ненавистью вглядывается в рожу родителя. Рожу, омерзительную еще до того, как об этом смогут сказать первые членораздельные звуки.

Крик, содержание которого есть ненависть. Ненависть, обещающая смерть всему старому, всему конформистскому, всему кощунственно-родительскому. Постепенно, не сразу, крик перерастает в революционный поэтический клич. Клич, становящийся все сильнее, сильнее…

Но «однажды» может так и не случиться. Ребенок радикального протеста в Европе 60 —70-х годов был умерщвлен еще до того, как сумел произнести свое коронное громогласное «Революция». Тысячи и тысячи «фашистов», "анархистов", «коммунистов», (закавычено, потому что эти понятия успели перерасти опыт первой половины ХХ века) были посажены по политическим приговорам в каждой демократической европейской стране.

Примечательно, что, в то время как итальянских бригадистов "не брали живьем", в то время как рафовцев в ФРГ казнили в тюрьмах, в то время как за речи в «беспристрастных» судах Европы наказывали дополнительными десятками зарешеченных лет, «интеллигенция» либо молчала, либо аплодировала. И это в Европе, где ком- и соцпартии были как никогда сильны, где подавляющее большинство интеллигентской аристократии было левым и даже носило партбилеты. И это было отношение к «своим», тем, кто несколько более радикально читал Маркса и Ленина. Что же и говорить об отношении к априори враждебно воспринимаемым правым радикалам, когда культурлозунгом было "убей фашиста — помоги стране". Молчанием отзывались СМИ, авторитеты от искусства на убийства рабочих-фашистов с семьями.

Западная «интеллигенция» оказалась столь же трусливой, сколь и советская. Равенство «капиталистической» и «социалистической»

систем (в глазах Ги Дебора и Эволы) распространялось также и на прислуживающую им «прослойку». Паунд говорил, что "если человек не готов пойти на риск ради собственных идей, то либо его идеи ничего не стоят, либо он ничего не стоит". Ни их идейки, ни они сами ничего не стоили. Так и сгинули всеми забытые

"Гнила культура как рокфор". Слишком много еще живых битлов, джаггеров, которые умело продолжают приторговывать своей прошлой легендой. Слишком много тех, кому "нужна лишь дача на реке", — говорит о них первый футуристический манифест — а такая судьба больше подходит для портных… Они уже не способны на "острое и мгновенное", поэтому становятся защитниками сложившегося порядка вещей как в «культуре», так и в политике. Говоря им «нет», юная Поэзия одновременно не дает, стремится не дать этому болезненному явлению перейти с трупа на живое и здоровое.

После Октября большинство подобных трупных бактерий удачно сплавили на Запад. Так же поступили с ними и в Третьем Рейхе. Из их литературного чтива были устроены грандиозные факельные мероприятия, а их творчество на холсте и в глине спихнули в охочие до всего пестрого и именитого буржуазные страны. На вырученные же деньги было выстроено несколько красивейших Дворцов искусства…

Вот так, маршируя нога в ногу, строя в едином порыве, Поэзия благоденствует рядом с Политикой. Правильнее даже будет сказать, что юная, облаченная в революционную тогу Политика творит глобальное, частью которого является Поэзия. Льющаяся кровь революционных мучеников, сверхчеловеческие преобразования (например, из страны сохи в страну тракторов, стали и электричества), "симфония цифр" (как определял социалистическое строительство Лев Давыдович) — таким должен быть размах питающих Поэзию образов. Поэтому творчество "нового мира" отдает поэзию в могучие руки Политики.

За возрождением Политики следует расцвет всех искусств. Поэзия переживает свою весну. На всех языках искусства она воспевает "свое отечество". Каждый такой период индивидуален, абсолютен и неповторим. Называя себя наследником великого прошлого, прежних весен, этот период претендует не на формальную, а на метафизическую преемственность невыразимого, лежащего в основе любой весны, любого яркого периода истории.

В свое время Макиавелли удалось узаконить в рамках Флорентийской республики ряд политических и военных институтов республиканско-консульского Рима. На основе своих рассуждений о Тите Ливии он сформировал легионерскую армию. Но при первом же столкновении с противником все его легионеры побросали оружие, знамена, значки и разбежались по домам.

Муссолини не стал копировальщиком Рима, он занялся восстановлением в Италии того духа, который сделал Рим удивительным по красоте мифом. В результате появилась не жалкая копия, а яркий, неповторимый миф. У него даже есть преимущество перед Империей — нет долгого периода увядания, его гибель, как и жизнь, была цвета юношеской крови. О Фашизме всегда будут с интересом читать, перелистывая множество последовавших за Императорским Римом столетий. А после Фашизма вообще закроют книгу Истории Италии (во всяком случае официальную ее часть) — потому что читать в ней больше нечего. На нынешней Италии история «отдыхает». Оттого, видимо, там и преследуется рьяно фашизм (в том числе и его духовные наследники), что нечего пигмеям противопоставить Великому времени. В литературе? — "После Данте были Маринетти и Паунд". Да и Данте Муссолини считал фашистом. А вот кто был после них?

Поэт, если он настоящий, поднимается с уровня восторженных курсисток до уровня политических манифестаций. Своей политичностью он преодолевает личное, индивидуалистическое, все еще слишком «человеческое». Сливаясь с "делом своей страны", участвуя в строительстве Великого, он становится его частью. Нет больше Горького и Маяковского, но есть Горький и Маяковский как часть Советского мифа. Нет больше отдельных Маринетти и Д'Аннунцио, но есть Маринетти и Д'Аннунцио как часть фашистских легенд…

Поделиться с друзьями: