Геи и гейши
Шрифт:
— Искательница странствующих и верная подруга нашего красноречивого пса, что дал свое имя этому пристанищу. Так же умна, как он, потому что получила в дар умение говорить, и даже умнее, ибо пользуется этим даром очень редко.
— Конечно, умнее: для Китмира его уподобление человеку было чистым даром за его верность. Ведь кто из отроков мог его выучить, сам подумай — они же спали все! — ответил дервиш. — Разве что телепатически. Но все же разум бледнеет перед умением любить, а в этом умении оба наших прекраснейших четвероногих равны.
— О добрые потомки святых эфесских отроков, которые, пробудившись от сна своего, закупили продуктов на все свои чистые антикварные денежки и открыли в пещере съестное и питейное заведение! — воскликнула Ибиза, которой поднадоели хитросплетения их разговора. — Осмелюсь обратить ваше сочувствие на мое горло, которое пересохло так сильно, что голод занимает меня куда больше, чем желание завалиться на хоть какую-нибудь условно чистую и не совсем жесткую
— А от полной чашки не откажешься, о певчая птичка с пересохшим горлышком? — вкрадчиво осведомился дервиш.
— Оставь ее, брат, и не смейся, — сказал красавец. — Она знает наш обычай: самый почетный чай со дна чайника и на донце пиалы. Что до меня, то я согласен хоть целый вечер подливать в ее пиалу чай из нашего нескудеющего сосуда, который сам себя подогревает и меняет в себе заварку по вкусу пьющего.
— Как на безумном чаепитии имени Льюиса Кэрролла, — вставил дервиш.
— Ты слышала наши прозвания, — сказал Энох, когда Ибиза утолила жажду. — Скажи теперь нам свое.
— Забыла, — растерянно произнесла она. — Ибиза — не имя мое, а прозвище, в честь места, куда улетают на зиму дикие гуси. Ведь я сама — дикая или лунная гусыня, moongoose, и еще стрелец, стрельчиха, так как рождена в этот лунный месяц, месяц Стрельца, и всеми видами оружия владею едва ли не с рождения.
— Лунная гусыня — значит, наемница, — кивнул дервиш. — Не беда: и тебе, если ты вернешься, и твоим родным надо же на что-то существовать. Идеалы, знаешь, не кормят, да и греют плоховато. И лучше принимать плату за кровь и смерть, свою или чужую, чем быть насильственно, самим фактом своего рождения в мужском поле, обреченным на присягу и верность без права самому выбрать.
Они как-то незаметно уселись рядом с ковром уже трое — Белла лежала внутри у самого порога, вытянув лапы перед собой и всем своим видом показывая, что лучше места нет на свете.
— Прекрасный чай, — похвалила Ибиза, — и лепешки с кунжутом душисты в меру. Хотя мне больше по душе миндальная горечь и миндальная нежность.
— Такой чай пьют вприкуску не с сухим миндалем, не с миндальным тестом и не с кунжутным семенем, но с искусно сплетенными, затейливыми историями, — ответил на то Энох, — а ты пока не рассказала ни одной.
— Откуда мне взять эту историю — из моей жизни? Она и впрямь затейлива, но по сути мелка. Не знаю я, что выбрать.
— Все же хотел бы я узнать хотя бы частицу ее, — настаивал он, — быть может, пригодится для одной из моих касыд. Ведь сказано же, что стихи нередко растут из прямого сора.
— Да, я забыла, что ты сочинитель песен и, следовательно, поэт, — ответила Ибиза. — Может быть, поэтому глаза твои не видят?
Она говорила так прямо, ибо почувствовала, что это обстоятельство нимало не будит в нем боли — но скорее гордость наложенной метой.
— И для того, чтобы тебе уподобиться в веках великим — Гомеру или Абу-ль-аля- Маарри, который в четыре года знал Коран наизусть, а в шесть, когда потерял зрение от оспы, слагал стихи недосягаемого для прочих совершенства…
— Но, скорее, муэдзину первого поколения, — вмешался в их диалог дервиш, — выбранному из слепорожденных: иначе со своей вышки ему слишком хорошо было бы видно все, что происходит внутри дувалов, а мусульмане ох как ревниво относятся к своей частной жизни! Потом уж только стали брать с них клятву о неразглашении, как с христианских исповедников.
— А ведь и правда: одним из моих предков был муэдзин, или, как у нас принято говорить, азанчи, — сказал Энох. — Он дожил до весьма преклонных лет, потому что был чист телом и праведен душой, и мы, мальчишки, пуще любых лакомств и приключений любили слушать его рассказы. Голос у него и в глубокой старости был красив, звучен и совсем как у молодого. Вот одна из его историй.
И он рассказал собравшимся легенду, которую мы бы назвали -
ИСТОРИЯ О СОСТЯЗАНИИ АЗАНЧИ
Горы, — так начинал эту историю мой прапрадед, — вполне равнодушны к смене времен: так сильно они связаны с вечностью. Жители иных сел, высокогорных или затерянных в таких глухих ущельях, что туда можно добраться только раз в году, в промежутке между таянием снегов и ниспадением летних дождей, иной раз только через годы узнают о создании нового царства, союзе его с другими или о войне, опустошившей долины. Но действительно важные и насущные известия они передают и получают очень быстро — как здесь говорят, на стреле азана. Происходит это благодаря особым, почти волшебным свойствам — силе и, главное, полетности того голоса, что пять раз на дню сзывает их на молитву. Это куда более древняя и всеобщая традиция, чем может показаться: вспомните говорящие тамтамы Африки и колокола Британии, что числом своих ударов, мерой и созвучием боя оповещают округу о смертях и рождениях, имени, поле и возрасте тех, кто приходит на этот свет или покидает его. Ибо человеку в его ближней жизни нужны только ближайшие
к нему новости — кто и на ком женится или выходит замуж, когда отбывает торговый караван, настало ли время пастухам отогнать стада и табуны в горы, на весеннюю траву, или же вниз, на зимнюю тебеневку; где угрожает сойти лавина или опасно разлилась вода, какие тропы открыты для пешего странника и какие — для конного… Безумие войн и буйство цивилизаций, капризы мировой политики, катастрофы всемирно известных фамилий и крушения репутаций, падения комет и парады юных звезд — словом, все те лоскуты жизни, что с такой охотой вздевают газетчики на свои острые перья, — сущая чепуха по сравнению как с самым простым и насущным, так и с самым вечным и неизменным. Потому и думается мне, что тамошние азанчи не так уж грешили, сплетая в своих летучих посланиях первое со вторым: ближний мир ведь так нуждается в благословении дальнего. Сам имам на пятничной проповеди, бывает, начнет с Корана, а кончит тем, что сосед соседу неблагочинно бороду повредил. К тому же, посылая по воздуху свои хвалы, нагруженные новостями, муэдзины соблюдали пристойную очередность и хитроумно изменяли тон и тембр своих призывов. С почти забытых тех времен, когда все они были слепыми от роду или потерявшими свет мира в младенчестве, изобрели они прихотливую систему звуковых образов, знаков и оттенков, словесных кодов и сокращений, которую могли передать и уловить только весьма изощренные голос и слух, и постоянно ее совершенствовали. Сам азан при этом звучал во всей его полноте и соразмерности, силе и красоте: лишь иногда расцвечивали его течение причудливые звуковые арабески. Так река стремит свои воды через купы яблонь, абрикосов и черешен, сквозь пышные травами и цветами луга, так под рукой искусного каллиграфа буквы перетекают в узор никогда не виданных на земле растений.Когда перестало хватать слепцов — ибо жизнь стала более мирной, а врачи искусными, — умению плести на расстоянии звуковые узоры начали обучать зрячих мальчиков, не лишая их, разумеется, навсегда света очей, но ограничивая его во время обучения, иногда надолго. Делалось это, чтобы развить чувствительность к мельчайшим и прихотливейшим оттенкам звука. Но все равно: разные дети и отроки различно принимали это умение. Оттого и стало прекрасной необходимостью проводить среди них состязания, чтобы из лучших певцов выбрать наилучших и наидостойнейших. Только один из десяти претендентов обыкновенно получал право быть настоящим азанчи, истинным азанчи, азанчи-устадом, мастером своего дела. Прочим также находилось почетное занятие: из них получались примерные чтецы Корана и имамы, глашатаи, предводители на свадьбе и ином празднестве, уважаемые и любимые учителя детворы. Такие люди гордились уже тем, что погружали язык мелодических знаков в нижние слои жизни, даруя благо всем людям и в то же время созидая основание для высшего, верхнего искусства. И всё же им самим это порой казалось если не прямым нечестием, то нарушением пути, данного им Аллахом, коему они оказались не под стать.
Надолго запомнилось людям одно из подобных состязаний, на котором — в этом была особенная трудность — соревновались те, кто уже начал поистине помогать своим учителям. Им нужно было пропеть все пять азанов, сопроводив их верными молениями о здравствующих и упокоившихся; а поскольку негоже, особенно ради соревновательства, валить все призывы и молитвы в один мешок, то на каждого соискателя уходили ровно один день и одна ночь.
И вот всеобщее восхищение вызвал у всех — и ценителей, и судей — один молодой азанчи, у которого даже не пробивалась пока юношеская бородка. С двух лет, по слухам, умел он переговариваться с птицами на их языке, в три года сложил первый свой бейт, то есть двустишие, а уже в четыре мог бы называться хафизом, хранителем благородного Корана, если бы не скромность, заставлявшая его скрывать от многих свое изустное знание великой Книги. Так вот, когда начал он выпевать свой утренний призыв, призыв к салат-ас-субх, все одновременно узрели, что светлая молитва-благодарение лучше глухого ночного беспамятства, ибо прозрачно небо за дальними вершинами и снегами, и видны сквозь его полог одновременно звезды и заря, и река, спускаясь с гор, звенит камушками в своей пляске, точно кашмирская танцовщица — ножными бубенцами; и курится острый кизячный дым, предвещая теплый дух свежеиспеченного хлеба, призывая хлебопашца и страдника послужить ради него. И все это, вместе взятое, — хвала и молитва Господу.
И когда в надлежащее время провозгласил тот азанчи призыв к молитве послеполуденной, салат-аз-зухр, воплотились в его словах зрелость дня и полнота творения, игра и ликование солнца, сладкий пот на челе труженика и сладостный дух земли, данной ему, чтобы ее лелеять. Все это также была хвала и молитва.
Салат аль-‘аср, молитва повечерия, предварялась азаном, что звучал наполненностью и завершением трудов, благой усталостью и предвкушением земных благ, праведно добытых и честно сохраненных; и кротко сияло небо, обнимая притихшую долину, и зыблилась граница между радостью дня и печалью вечера, между смехом и грустью, и мгновение это медлило в своей прелести и красоте, не осмеливаясь уйти, — но само время покидало его в своем беспрерывном течении. И пели вместе со всем живым миром люди, вознося ввысь свою молитву и хвалу.