Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Молитва сумерек, салат-аль магриб. Ей придал чудесный азанчи аромат очага, покой хранимого дома и окружил ее малыми, будто дети, мирскими радостями от трапезы в кругу домочадцев, любимого, ради одного сердца, ремесла, от женских ласк и ребяческих шалостей: так могучий напев жизни окружен бывает извивами и переливами иных музыкальных тем. Но внутри самого азана, в главных и неизменных его словах и мелодии звучал зов иных пространств, и мир на этой земле казался стократ приманчивей оттого, что уже тянуло в дальнюю, неизбежную дорогу, а сама дорога начиналась в пламени и золе домашнего очага, уводя в мечтания и сны как в предварение иного, завершающего пути. И во всем этом также была хвала и молитва.

Азан

к салат аль-`иша, азан к молитве ночи, что есть самый таинственный черед в кругу молитв. В нем — покой и тревога сна, защита от тревожных дум и прельстительных тяготений; малая смерть в ожидании вечного воскресения, трепет и упование, мечта и свершение, открытость и прикровенность. Ибо сам Аллах посылает своих ангелов охранять тех, кто уходит в сон, как в неведомое море, унося в своей груди лишь хвалу Ему и устремленную к Нему молитву.

Таковы были пять молитв, к которым призвал молодой азанчи, и были они такими лишь оттого, что он сам окрашивал их своими красками. И к каждому азану искусно и почти незаметно, одними как бы бликами и намеками были приплетены новости, соответствующие их настрою: утром — кто родился, днем — кто пригласил гостей на пир, вечером — кто готовится к пути или уже стал на него.

Собрание знатоков готовилось уже чествовать его как первого и победителя. Однако самый старший из троих судей, совершенно седой, чернокожий и слепой старец, такой древний с виду, будто именно он был тем первым муэдзином из рода зинджей, кого назначил сам Пророк Мухаммед — мир ему и благословение Божие в райских садах, где его нынешнее пристанище! И возразил сей азанчи:

— Так не годится. Азан должен воспарять к небу, а ты нагрузил его мирской заботой сверх должного и принятого. Азан должен быть подобен увитой плющом стреле, а не птице с подрезанными маховыми перьями.

— Я сказал бы иначе, — ответил ему юноша. — Азан — чаша, которая наполнена человеческими печалями и радостями, дерзновениями и свершениями, которые мы подносим к небу как нашу жертву.

— Разве мы можем дать Аллаху что-то, чего у него до того не было? — скривил старик уста в усмешке, не злой, но и не доброй. — Разве Он не богат воистину — зачем ты делаешь из Него нищего? Любой другой азан из тех, что звучали тут наравне с твоими, чище, изысканнее и не отдает богохульством.

Все удивились таким обвинениям: ибо и некоторая отягощенность бытом была здесь приемлема, почти узаконена, и удивительно было слышать от человека столь мудрого, как этот старец, — подобные рассуждения о дозволенном и запретном. Ибо успевает за долгую свою жизнь человек уяснить себе, что у каждого своя вера и множественны пути к ней, един лишь Бог, и Он же стоит в конце всех путей.

— Возможно, другие азаны изысканнее и уместней моих, — возразил юноша, — но они пусты и не законченны.

— Пустота жаждет наполненности, точно кашкуль дервиша, и ладонь нищего открыта небу. И вот — чаша и ладонь всегда наполняются. Разве следует делать последний стежок на шелковом ковре-сюзане, проводить последний штрих в подписи? Нет: ведь только Аллаху завершение, и поистине Он завершает, — сказал черный старик.

— Просить милостыню стыдно, учитель, — ответил ему юноша. — Недаром наше обычное пожелание — «Да не будет твоя ладонь повернута кверху».

— Видно, твоей гордости такое не по нраву, — вмешались в спор уже многие из тех, кто не судил и не оценивал, а лишь присутствовал, и заговорили они на разные голоса. — Да, верно, мы молимся о том, чтобы не обнищать, потому что нам нужны земные блага для тех, о ком наша забота: для стариков, детей и женщин. Но разве не нищие по сути мы все — перед лицом Богатого, разве не ждет Изобильный Благом хотя бы малого нашего указания на то, какое из Его благ нам даровать? А то, что мыслишь ты, — и верно, богохульство, да к тому же и святотатство!

И

разъярились они, как часто разъяряется людское множество от слова, брошенного в его тесноту, — множество, подобное плотному деревянному строению рядом с огнем спички. Но тут уже вмешался старик азанчи, со слова которого все и началось, и чтобы в сердце своем они не перешли границы, потому что люди в толпе куда менее рассудительны и справедливы, чем взятые поодиночке, сказал им:

— Не за святотатство должно нам порицать его. То — между ним и Аллахом. Все, чего хотим мы, — не позволить ему стать мастером и учить других раньше, чем сам он окончит учение. Не видел он ничего, кроме впадины, окруженной горами; ему неведомо, как в пустыне люди простирают руки к небу и подставляют рты, чтобы уловить мельчайшую каплю дождя, который идет раз в три года; как, устав от изобилия растений, что переплелись между собою подобно борцам, от тысячеклювого щебета птиц, поднимает человек леса слух свой и очи к небесной пустоте и наполняет их синевой и молчанием. Так пошлите его в паломничество!

Он один — и, может быть, кое-кто его сотоварищей — понимал глубинную суть дела. Не во внешних словах и страстях была она. Азанчи должен уметь сплести канву, на которую может лечь любой узор; юноша же сам его создал — и настолько совершенным и законченным был этот орнамент, что восхищение помешало бы другим осмелиться на сотворчество. А ведь канва не должна быть красивее тканого узора, и даже узор мастера из мастеров должен быть достаточно пуст, чтобы побуждать иных к большему совершенству, но не преграждать их тягу к нему как бы плотиной. И еще видел искушенный мастер: все прочие были цветной галькой, что выявляет свою красу от простого касания морской воды, талант же юного азанчи был подобен камню смарагду, огранка которого — дело трудное и жестокое. Но только огранка, снимая поверхностный, как бы стеклянный внешний блеск, открывает миру глубину истинного сверкания.

— Как это вышло, Энох, что ты сам рассказал мне притчу вместо того, чтобы получить ее от меня? — спросила Ибиза. — Не для того ли, чтобы показать мне мое сходство с твоим героем: ведь моя свирель, играя, тоже достигает отдаленной цели и также несет в себе слово Аллаха, только вот исполняет ее и Его волю один лишь Азраил. Или, может быть, это твоя собственная история от начала веков?

— Неужели похоже? — ответил Энох вопросом на вопрос.

— Не понимаю я, что похоже здесь на правду, а что нет. Да, кстати, что же, в конце концов, случилось с твоим живым изумрудом?

— Ты просишь о конце истории, как все люди: изволь. Во влажных лесах, где за деревьями не видно неба, истосковался он по просторам степей, в пустыне — по влаге, которой бывает насыщен сам воздух. Протянул он ладонь и увидел в ней каплю дождя, — ответил он с юмором, неизвестно к чему отнесенным. — А в капле той оказался меч Пророка по имени Зульфикар, «молниеносный».

— Знак войны, — покачала головой Ибиза. — Такой и я получила.

— Знак можно прочесть на любой манер, согласуясь с одной лишь твоей внутренней жаждой и алчбой. Какая же нищета погнала тебя, женщина, стоять за чужую землю против людей своей крови и своей веры?

— Уж не кошельковая, — усмехнулась она, — хотя слышала я такое про себя. А одно простенькое обстоятельство: наше государственно-патриотическое усердие сделалось в последнее время таким сильным и выразительным, что легко превозмогло не только рассудок, но и простую справедливость. На безусловную справедливость моих ответных мер я, кстати, не претендую: просто официозу необходим противовес.

— А что сказал на это твой мужчина?

— Его место у огня всегда было пусто. Во мне, как видишь, нет ничего, что бы в глазах мужчины оправдывало мое присутствие рядом. Дубовата, грубовата и мужеподобна: чаю заварить — и то не умею.

Поделиться с друзьями: