Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Гель-Грин, центр земли
Шрифт:

Иногда Хоакину говорили в классе: «эй, фермер», но не больше; никаких ярлыков и попыток драться. Хоакин был сильнее любого из одноклассников — сплошь бледных городских подростков; к тому же фамилия Тулузов стояла на двадцати пяти процентах молочной продукции района; семья старинная и богатая, как история Испании. После школы Хоакин поступил в университет — никакого вмешательства дяди Адриана не потребовалось; он хоть и был среди экзаменаторов — понял, что племяннику ничего не нужно, у него всё есть: молчаливость, точность и тонкие, как тростник, пальцы. «Хирург Хоакин Тулуз» — писал первые дни учебы на клочках бумаги юноша и страшно радовался, как украденному. Потом быт работы его задавил; одиночество существования; после ночных дежурств что-то темное поджидало в углах, не хотелось есть после операций; все свободные дни и вечера Хоакин просиживал в одном маленьком кабачке в подвале: красный кирпич, настоящий камин, кувшин каберне. Домой он не ездил; однажды в город приехала Адель, привезла свои вышитые картины на выставку, нашла его адрес через дядю Адриана, испугалась его провалившихся глаз и щек: «ты что-нибудь ешь?» «очень редко, мам, не хочется». Она купила ему холодильник, набила продуктами. «Мам, зачем, я же всё равно это один не съем» «Тут и есть пока нечего, будешь

учиться готовить — меня так моя мама от анорексии вылечила; я не могла есть, когда отец Оливье отказал мне в исповеди…» Хоакин оценил единственное откровение о той дальней семейной истории, не дававшей спать ему по ночам; взял неделю за свой счет, и они прожили её среди сковородок, разделочных досок, кастрюлек разного калибра, рыбы, овощей, ножей, мяса, фруктов, мерных стаканов, муки, масла, соли, перца, чабра, мускатного ореха, коньяка и вина, картофеля фри, чеснока, сельдерея и салата. Адель знала три кухни в совершенстве: испанскую, итальянскую и французскую. Готовили они круглосуточно, ели потом по ночам, кидаясь друг в друга виноградинами, дольками апельсинов из десерта, смотрели всё время телевизор — сумасшедшие ночные фильмы: фон Триера, Тарковского, Бертолуччи, Кубрика, Карвая. Так готовка еды и каннские фильмы стали страстью Хоакина; с ними он прожил семь лет учебы, а в последнем, восьмом, родился Рири.

Больше всего на свете Хоакин боялся, что Рири будет странным, плохо воспитанным, неаккуратным, крикливым, неудачником — и это будет его вина, Хоакина, что он взял на себя ответственность и будет мучиться, в чем его вина, а что — неизвестное наследственное. Но Рири рос сам по себе; словно при рождении подарили Вселенную и назначили по ней дежурным; дали красный шелковый галстук. В самый первый день совместной жизни Хоакин, устав в полночь от классического беспричинного (покормили, пеленки сухие, лампа стоит на полу, а не режет глаза) плача, наклонился над кружавчиками и сказал спокойно: «Рири, если сейчас же не заткнешься, я тебя или эльфам отдам, или продам на органы». Ребенок умолк мгновенно, будто отключили свет. «Поверил», — подумал Хоакин и упал в подушку. Ему приснилось, будто он сам маленький и ту же фразу ему говорит Адель. Время бессонницы закончилось, как засуха.

Первый год с Рири сидела соседка. Хоакин работал в реанимации — «скорая помощь», всякий экстрим с газетных полос: драки нацистов с «бундокскими братьями», жена проломила мужу затылок топором, взрывы газа, пожары; его сокурсники, молодые, бледные от ламп дневного света, оставались после смены, крови, мозгов, соплей выпить, поговорить, а Хоакин бежал-бежал домой — что еще нового — Рири рос не по дням, а по часам, как в богатырских сказках; и однажды, ночью, лил дождь, Хоакин открыл дверь, соседка улыбнулась: «а он пошел», вывела под мышки Рири в синих рейтузах и синей рубашке; Хоакин сел на корточки, не снимая плаща, перчаток, протянул руки малышу: «ну, иди же к папе». И Рири шагнул — прямо в объятия Хоакина, который пообещал себе, что никогда не будет бояться детей, как боялись его собственные родители.

В два года Хоакин привез его к Альфонсу и Адель — знакомиться. У Альфонса было новое увлечение — плетеная мебель. Он выписал себе книг, каталогов, купил ножи, лак; и весь дом, веранда, летняя кухня были заставлены плетеной мебелью, которую он делал сам. Первый опыт — рукодельный столик для Адель; самый лучший — кресла-качалки, в которых сидели и курили Альфонс и Хоакин всю неделю бытия. «Кто мать?» — спросил Альфонс. «Она умерла при родах» «Не женились?» «Я бы привез…» «Жаль, что он был зачат не под Белой ивой, — это значит, что Тулузы уедут из этих мест». И тут из кухни раздался крик: Адель варила варенье, и Рири, любопытный зверек с блестящими глазами, залез ногой в таз с остывающим вишневым. Нога была в сандалике и колготке, но Адель кричала и никак не могла остановиться, будто на её глазах рушился мост, хотя сам Рири удивленно молчал, стоял в тазу и размышлял сосредоточенно в носу пальцем, отчего так горячо ноге. Хоакин извлек сына из варенья и быстро промыл ногу, обмазал мазью из тойота-короновской аптечки; испугавшись крика бабушки, Рири тихо захныкал, и Хоакин его носил и носил на руках по веранде, укачивая, как на пароме, и мальчик заснул. «Не знаю, как извиниться, Хоакин» «Мам, всё в порядке, я понимаю, это ты прости, что испортили варенье» «Ерунда, ели же мы уху, в которую однажды Буря принесла и кинула без нашего ведома дохлую водяную крысу», — сказал Альфонс, и взрослые начали давиться смехом, как тайной; зажимая рты, как первоклассники на задних партах, стараясь не разбудить спящего в кресле-качалке Рири.

Они даже и не подумали, что Рири не его сын. Он был весь абсолютно тулузовский: с темными глазами и бровями, смуглым телом, резкими, как шрам, чертами лица. Красивый, подвижный, смелый, любопытный, он не раз бился током, резался, обжигался; но мир, незнакомые предметы, люди, животные, ветер, дождь притягивали Рири, будто он собирался писать роман. В ту же неделю его крестили — в маленькой кирпично-красной домашней часовне; священник был не отец Оливье, тот уже умер, давно, еще до рождения Хоакина, а его племянник — отец Артур — пронзительно-молодой, необыкновенной красоты человек, с синими глазами, профилем словно из Средневековья. Адель и Альфонс подарили внуку золотой крестик с рубинами на месте ран Христа и головку сыра, пахнущего грецким орехом; губы намазали чесноком и вином, как манновского Генриха; «чтобы запомнил, как пахнет его земля», — сказал Альфонс, старый фермер. Крестины праздновали шумно: пригласили всю дальнюю родню, всех соседей, дядю Адриана из города; весь сад был увешан фонариками из разноцветной бумаги, веранда оплетена розами и гирляндами; «за нового Тулуза — Анри — да благословит его Господь и примет к себе этот фруктовый сад». Рири играл со щенками Бури, одного ему дали с собой — Шторма — белого и лохматого, как астра; и теперь уже присмотр соседки не требовался: Шторм так же смотрел за Рири, как в свое время Буря — за Хоакином.

В три года Рири влюбился. Как полагается в песнях — в соседскую девочку. Соседка, помогавшая Хоакину в первую ночь и в первый год, уехала в деревню, к дочери и её мужу-виноделу; и в их квартире поселились бабушка с внучкой. Они были нездешние — с севера, причем далекого; у бабушки глаза цвета моря, внучку еле-еле видать — такая тоненькая, невесомая, прозрачная; словно ветер. Их вещи выгружали на радость всему двору: старинное пианино с подсвечниками, белые диван и кресла, зеркало в стеклянной оправе и много-много картин — все пейзажи, только два портрета: девочки — наконец-то

можно было рассмотреть её почти призрачное от тонкости лицо, — она была поймана возле танцевального станка, отражалась, множилась и смотрела на себя, многочисленную, улыбаясь кому-то не в картине; и того же возраста мальчика — темноволосого, сероглазого, как король, в черной бархатной одежде. Хоакин пришел с работы поздно: заболел друг и он брал его смены; Рири спал у телевизора на ковре, мультики скакали на потолке; Хоакин сел в пальто рядом и обнял; Рири замурлыкал и проснулся, повис на нём, потом отстранился и сказал: «Пап, приехали бабушка с девочкой, они теперь наши соседи; девочка танцует в балете, бабушка вяжет и играет на пианино; пойдем с ними знакомиться?» Хоакин ничего не понял, засмеялся, поцеловал в висок, пошел на кухню разогревать ужин. И тут в дверь позвонили. Рири открыл. Это была северная бабушка, закутанная в платок из ангорской белой шерсти; она попросила соль.

— Вы проходите, — крикнул из кухни Хоакин. — Очень приятно, что вы зашли. Мой сын как раз собирался сам идти к вам в гости.

Бабушка собиралась стоять в прихожей, но Рири вежливо взял её за мягкую, как подушка, руку, привел на кухню. Бабушка была поражена: сдавая ей комнату, хозяйка дома предупредила, что сосед по площадке — молодой отец-одиночка; но уюта, соломенного абажура, полотенец и занавесок в клетку, огромного холодильника в магнитных бабочках и шкафчика специй она не ожидала. Будто вошла в романы Вудхауза и Кеннета Грэма.

— Садитесь, — у ног бабушка сразу уселись цыгански яркий мальчик в вельветовых бриджах и белая огромная собака, на ошейнике — «Шторм»; и уставились на неё в ожидании — рассказов о девочке и вкусного. Крупный, как сосна, парень возился у плиты, деревянная ложка в его руке казалась детским совочком. Черное дорогое пальто и перчатки лежали на табуретке.

— Я — Хоакин Тулуз, — накрыл крышкой, зашкварчало приглушенно, как вдалеке, — это мой сын Анри, но можно называть его Рири; и его собака Шторм. Вы, видно, с севера?

— Бледные? — и бабушка засмеялась особым смехом — белым, пушистым, негромким — как пудра. — Да, с мыса Шмидта.

— Там полгода ночь, полгода день? — спросил Рири; по телевизору он смотрел только мультики и «Вокруг света».

— Да, какой уже, — погладила Рири по голове; черные волосы его, казавшиеся нагретой землей, оказались гладкими и мягкими, как атлас. — Внучка постоянно болеет, вот и приехали — погреться; вроде как в отпуск; а родители её — ученые: отец — геолог, мой сын; мать — метеоролог; Витас и Роберта Вайтискайтис — может, слышали, они еще оба постмодернисты, написали «Синеву» — поэтический «Букер» как раз в год её рождения? Остались там, работают. Мария Максимовна, — Хоакин пожал руку. — А внучка — Юэль; это в честь теплого морского течения.

— Красиво, — сказал Хоакин. — Хотите, поужинаем вместе?

Так они познакомились. Мария Максимовна в прошлом была артистка варьете — фигура у неё по-прежнему в форме песочных часов; и чулки — Хоакин мог бы поставить пару монет, что это чулки, — в сеточку — и смотрелись безупречно, никаких варикозных вен; на каблуке даже домашние туфли. Юэль пошла в неё — танцевала без повода, как другие дети поют или задают вопросы; не сидела на месте ни минуты, как вода; за ужином крутилась — белая, сверкающая юла из стекла; Рири проносил спагетти мимо рта, залазил манжетами в пасту и смотрел на Юэль сверкающими, как гроза, глазами; поминутно оборачиваясь на отца — «правда она классная?» Юэль оказалась старше Рири на два года и два месяца — родилась двадцать восьмого декабря, под Новый год, хотя ждали к Рождеству; но из-за своей хрупкости казалась ровесницей; Рири мог в любой момент подхватить её на руки, закружить по комнате, как плюшевую. Так и случалось: Хоакин уходил на работу, наготовив полную кастрюлю борща или гуляша; а Рири и Шторм эмигрировали к Вайтискайтисам, ели там всё, не капризничая, — лишь бы Юэль смотрела на них: «эти глаза напротив». Хоакин возвращался в пустой дом, звонил к соседке, навстречу ему выбегали с новостями — клеили аппликации, рисовали розы, пекли вместе пирожки с капустой и джемом. Хоакин не ревновал; Рири был для него не шансом выправить собственную жизнь, или фрейдистским комплексом, или заемом в банке под пожизненные проценты, как для большинства взрослых их дети; Рири был масляными красками, свободой, творчеством, яблоней, богом, и Хоакин был рад, что помог ему встать на ноги, познакомился с ним. Ничего больше — Хоакин был последним Тулузом, зачатым под Белой ивой; с садом и фермой Рири ничего не связывало.

Без Юэль Рири не ел и не спал; Хоакин переживал, что она будет смеяться над его сыном, но она, кажется, тоже влюбилась в Рири. Рири был мечтой — сильный, ловкий, остроумный, как черный кот; уже бегло читал и доверял во всём огромной белой собаке. Юэль учила Рири танцевать и рисовать на стекле — её второе после танцев увлечение; Рири учил Юэль плавать и бегать по ослепительным даже в декабре пляжам, строить песочные замки, собирать на берегу моря после шторма медуз и задыхающихся рыб, отпускать и смотреть вслед, как кораблю. Вместе они обожали бабушку Марию Максимовну, не орали и не носились, только когда рассматривали её альбом с фотографиями, — она была самой красивой танцовщицей в «Мулен Руж»: огромные перья, золотые груди, ноги как змеи; и тут же она рядом с дедушкой — биржевым маклером, миллионером: белое платье до пола, скромное жемчужное ожерелье, глаза в пол-лица отражают всю комнату — как опрокинутое, как в озере берег; дедушка в очках и шляпе, похож одновременно на Чехова и Гогена. Благоразумное безумие. Их сын стал геологом на Крайнем Севере. Хоакин думал — всё дело в Джеке Лондоне — чтобы вовремя попался; надо купить Рири. «Рири, пора спать, скажи людям до свидания, до завтра» — и начинались бои за Москву: «пап, ну еще чуть-чуть» «Мария Максимовна и Юэль уже устали от вас со Штормом» «Мария Максимовна, Юэль, вы устали? Нет, папочка, слышишь, не устали; папа, ну еще чуть-чуть!» «Юэль, наверное, тоже спать пора; правда, Мария Максимовна?» «тогда я буду спать с Юэль!» — и они мчались вдвоем на диван — ужасно непохожие — серебряное-золотое, — хватали толстую книгу Андерсена и укрывались ей, как щитом, сверху на диван с лаем взлетал Шторм. «Ну что с ними делать?» — Мария Максимовна разводила руками, как крыльями, — из-за шали; смеялась пудреным смехом; несмотря на прошлое, кажущееся шелухой, она была не пошлая, не вульгарная, не старая, а необыкновенно мудрая, как черепаха, и веселая, как выигрывающая в покер, — просто отличная бабушка. «Может, поженим их?» — предлагал Хоакин, и она соглашалась: «они уже часть друг друга; чья это нога? а чья это рука? непонятно», и Юэль и Рири спали вместе; а однажды пошли гулять в дождь, потеряли зонтик в луже, целуясь. Никто их не ругал.

Поделиться с друзьями: