Германтов и унижение Палладио
Шрифт:
– Юра!
Вздрогнул от неожиданности, обернулся.
– Вышла из книжного магазина, вижу тебя, – засовывала в сумку купленный учебник Сабина. – Что ты так внимательно тут высматриваешь?
– Отсюда весь город виден, – отвечал вполне двусмысленно Германтов, не очень-то довольный тем, что Сабина выдернула его из таких важных для него сейчас созерцательных размышлений.
– Отсюда? – удивилась Сабина. – Согласись, весь город можно увидеть только с Высокого Замка. Хочешь? – протянула кулёк с изюмом.
– Проверим, – предложил Германтов; он не поднимался ещё на Высокий Замок, а Сабина, подумал, вполне мила; проскочила, но сразу погасла искра.
И они вслед за очередным звенящим трамваем направились в узкую и тенистую, будто ущелье, улицу, вышли на площадь Рынок, в углу которой теснился собор-костёл с изысканно лапидарной, в небо выметнувшейся колокольней, а за площадью уже был старинный Арсенал, были старые, словно оплывшие останки
И не только при вслушивании-всматривании в Пруста, когда преображались ночные слова в картины, не только на роскошном бульваре и в ответвлениях от него, на людных торговых улицах и в романтичных узких улочках-переулочках, не только на площадях, в дивных, пышных парках, но и здесь, на этой окраинной улочке с мрачноватыми обшарпанными, будто б с одышкой взбиравшимися вверх, вдоль узенького тротуарчика, домиками, все восприимчивые поры души его были открыты; у Германтова автоматически возникало чувство владения – всё, что видел он, всё-всё ему принадлежало уже и умещалось в нём; впечатления накапливались… Однако он и не подозревал тогда, что два города, всего два, но такие разные, вроде как замышленный Петербург-Петроград-Ленинград и исторический непреднамеренный Львов, абсолютно непохожие, в сознании его будут находиться рядом и совместно дадут ему ключ к пониманию-прочтению всех городов, которые доведётся ему увидеть в Европе и даже в Америке.
– Жаль, жасмин отцвёл, – говорила Сабина, – здесь такие густые кусты, в пору цветения кружится голова. Скоро, правда, зацветут липы.
Они медленно-медленно, с некой торжественностью, подошли к почитаемой, но загаженной руине на макушке горы.
Крыши, сплошь – крыши, разноцветные лоскутные наслоения неправильных форм; какая-то образная перекличка с кубистической живописью, уже не только иллюзорно плоскостной, но и пространственной, цветоносно окутывающей рельефную землю. И тут, там – тёмно-зелёные кляксы листвы, и снова – шелушение красно-коричневых, бурых, розовато-серых крыш, которые светлели, размываясь, у далёкого округлого горизонта и почти сливались с бледно-голубым небом; и – как передать? – впервые испытанное, непередаваемое чувство вознесения.
Восторг полёта?
Восторг тот уже не дано будет ему позабыть.
На какой бы город в преломлениях счастливых слёз ни смотрел потом сверху Германтов – на Таллин, Вильнюс, Зальцбург, Прагу, Флоренцию, да хоть и на Париж или Рим, ему непременно вспомнится Львов, увиденный с Высокого Замка.
Впечатления, накопленные в долгих прогулках по городу, отзываясь по отдельности, свёртывались, слипались, спрессовывались в нечто единое.
Но через миг уже находил он в бескрайней зыби крыш знакомые костёлы, чьи колокольни протыкали волнисто-лоскутное единство черепицы, крашеного шифера и кровельного железа: псевдоготический тускло-жёлтенький костёл с пупырчатой заострённой башней-шатром, и барочный костёл Святого Юра, дерзко взметнувшийся, так поразивший по дороге с вокзала, из окна трамвая, и этот костёл ещё, ближний, вырастающий из угла площади Рынок, вот он; и сама площадь вполне отчётливо прочитывалась, вот её контур-периметр из фронтонов-щипцов – чья, чья внутренняя программа впечатана в это таинственное, явно обладающее своим особым умом, возможно, что сверхумом, пространственное единство объёмов и плоскостей? И как же при парящем взгляде отсюда, с Высокого Замка, померкли недавние открытия Германтова; копии-двойники, язык, перевод – беспомощные слова. Между тем за площадью Рынок, за прослойкой ближних крыш, на которых ещё удавалось различить узор черепицы, текла тёмно-зелёная, плавно изогнутая река Бульвара, остановленная справа, будто б маньеристской плотиной, лепным вершком Оперы, а влево, влево, у противоположного конца бульвара, почти перпендикулярно к нему, отходил прямой, как линейка, короткий отрезок Академической улицы. Ещё левее – чутьё подсказывало – скромно пряталась Пекарская улица, она, тихая и уютная, но зримо не прочерченная, лишь угадывалась в светотеневой чересполосице наклонённых по-разному кровельных плоскостей. Зато справа от Академической – геометрически чётко выделялось кудрявое, почти квадратное пятно парка Костюшко, и можно было, пробежавшись взглядом
под постукивания нетерпеливого сердца по горбатым крышам университета, перепрыгнуть еле различимую трещинку в мозаике – ту респектабельную среднеевропейскую улицу, где снимались детективные фильмы, – и, погромыхав кровельным железом, взобраться по крутому скату на конёк чёрного дома, того самого, с полированными атлантами; присутствие того дома в картине восторга обозначал лишь едва различимый продолговатый чёрный мазочек фриза. А если сдвинуть видоискатель ещё правее, заметно правее, то ничто не помешает окунуться в привольную прохладу Стрийского парка; коснувшись скруглённого края парка, вверх, вверх, в пологую гору, тянулась к кладбищу длинная тоскливая улица…Не знал, что трижды суждено ему по той улице проехать.
И не знал, конечно, не знал, что скажет Штример, когда он из последней скорбной своей поездки во Львов вернётся.
А Штример сочувственно вздохнёт и скажет:
– По ходу жизни мы, Юра, мало-помалу приобщаемся к опыту могильщиков.
– Красиво, правда? – Сабина коснулась его руки; ветер шевелил её волосы.
– Красиво, но непонятно.
– Что непонятно?
– Непонятно, почему то, что мы видим сейчас, так красиво, – он вновь почувствовал, что всё, что сейчас увидел, оставаясь необъяснимым, было куда значительней всех умных его открытий.
– Ты какой-то странный, – посмотрела в глаза, – и какой-то неправильный. А какой – Ленинград?
– Тоже, – усмехнулся, – неправильный. Другой, совсем другой, ну ничем на Львов не похожий: прорезанный реками, извилистыми каналами, и Финский залив – поблизости, такая большая-большая, но мелкая лужа. И в Ленинграде нет горок, холмов, Ленинград нельзя весь увидеть сверху, если не залезать на Исаакиевский собор.
– У нас только пруд в Стрийском парке, – вздохнула Сабина; спросила: – Собор большой?
– Огромный, высоченный, с золотым куполом.
– И нет башен, как у костёлов?
– Есть только башенки-звонницы по углам, а башня-колокольня, да ещё со шпилем, есть у собора в Петропавловской крепости.
Простые слова, до чего же простой и неприхотливый получается у них разговор, но то, что видят они сейчас, с Высокого Замка – такими простыми словами не описать… И вдруг громыхнуло, грозовая туча, зависшая чуть в стороне, чёрным набухшим краем задела Высокий Замок, и они, вмиг вымокнув, побежали к густому зонтообразному дереву, укрылись под ним, хотя Сабина предупредила на бегу, что это дерево может притянуть молнию. И тяжёлый сверкающе-чёрный ливень шумно бил по листве, они доедали изюм, а город внизу уже заливало солнце, блестели разноцветно мокрые крыши… Германтов и сейчас помнил, что тогда ему хотелось лишь смотреть и думать, зрелище казалось неисчерпаемым, и, переполняя, зрелище уже распирало его изнутри, как при глубочайшем вдохе, он чувствовал, как раздвигались рёбра, а вопросы Сабины отвлекали. До этой внезапной прогулки он её будто не замечал, за месяц они пару раз всего поболтали, а в прошлом – или в позапрошлом? – году сыграли от нечего делать в морской бой; Сабина вырвала из школьной тетрадки два листка в клеточку… Потом вырвала ещё два листка, поиграли в крестики-нолики… Почему он не замечал, как мила Сабина?
Да, не замечал в свои четырнадцать-пятнадцать и даже в шестнадцать лет, не замечал, что тогда уже у неё были красиво – будто одним вдохновенно-дивным движением мастера – вырезаны на смуглом округлом – спокойном, чуть ли не сонном? – лице светло-карие глаза; казались тяжеловатыми и тщательно вылепленными, но были подвижными её веки; и не замечал он, что у неё красивые губы, зубы, ровную их блестящую белизну обнажала улыбка, тоже казавшаяся чуть сонной, будто бы рассеянно-непроизвольной, и ещё у неё был с лёгкой горбинкой нос…
Странно, но это – так.
Он, заперший в своём гареме эротических мечтаний Олю Лебзак, Галю Ашрапян, Заботкину, Вивьен Ли, он, за компанию с юным Марселем трепетавший от одного лишь звучания имён Альбертины, Жильберты, он, наверное, куда более страстно, чем сам Сван, жаждавший поцелуев и объятий Одетты, не замечал, что Сабина – уже не девочка, вполне оформившаяся девушка, хотя всего на год была она его старше, у неё даже почти взрослая грудь угадывалась под сиреневым платьем в белый горошек… Но тогда он завороженно рассматривал с Высокого Замка город… Зато спустя несколько лет, он приедет проведать больную, уже безнадёжно больную, Соню, а угодит на похороны Александра Осиповича и… вот он – случай.
Разве не случай?
Повстречал Сабину на лестнице и даже в полумраке – свет еле пробивался сквозь давно не мытый витраж из пупырчатого стекла с растительным оранжево-зелёным орнаментом – вмиг её разглядел, вмиг и всю-всю – с головы до пят, длинноволосую, стройную, но сильную и округло-ладную… И она, почувствовал, обрадовалась встрече, словно проснулась, отбросив за спину волосы, пригласила зайти… Мать её после печёночного приступа и удаления камней попивала в Трускавце водичку «Нафтуся».