Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Германтов и унижение Палладио

Товбин Александр Борисович

Шрифт:

Однако Германтов вспомнил и о неожиданном собственном опыте «обратного перевода», если угодно, непроизвольного воссоздания зримого целого из молекул давным-давно услышанной, а затем – прочитанной-перечитанной самим прозы. «Под сенью девушек в цвету»? Да, да: вспомнил, как увидел в Нормандии, на берегу океана, солидное здание с тёмно-красными маркизками над высокими окнами и – внезапно узнал его, да, да, именно узнал, поняв вдруг, что видит материальный прустовский Гранд-отель…

И вновь зазвучал Сонин голос – купола давно исчезли в ночи, она читала уже про луч волшебного фонаря: луч, растекаясь, обволакивал сказочным изображением ручку двери, филёнку… И ещё почему-то врезались в память фразы, которые она прочла позже: «Её чуть сморщенный нос позволял увидеть две тёмные щёлочки, вылепленные, казалось, в точном

соответствии с жизнью. Казалось, что её полуоткрытый рот вот-вот заговорит. Это был, однако, только восковой слепок, только гипсовая маска, только макет для памятника, только бюст для выставки…»

Нет, тогда Соня читала… про образы и имена городов.

«В определённом возрасте мы достигаем того, что имена воспроизводят перед нами образ непознаваемого, который мы в них заключили…» И он уже понимал – полно, можно ли понимать мечту? – но он понимал, ей-богу, понимал и примерял к себе то, что когда-то, мечтая, переживал Пруст; да, тогда Флоренция, Венеция были для Германтова, как и когда-то для самого Пруста, образами непознаваемого.

Поэзия – живопись для ушей, так, кажется, писал Аретино? Если бы Аретино прочёл прозу Пруста, как бы определил её?

Разве проза Пруста – не живопись для ушей?

«Имя Флоренция было разделено в моём воображении на два отделения. В одном, под архитектурным балдахином, я разглядывал фреску, частью задёрнутую занавесом утреннего солнца, пыльным, косым и всё более раздвигающимся; в другом… в другом отделении я поспешно переходил – чтобы поскорее сесть за стол, где меня ожидал завтрак с фруктами и вином кьянти, – Арно по мосту Понте-Веккио, заваленному жонкилиями, анемонами…» – сколько же надо цветов, чтобы завалить ими мост? И можно ли было по заваленному цветами мосту пройти, проехать? Как это «поспешно переходил» – ступал по цветам? И как был завален мост, доверху или только мостовая его? И что значит – доверху, чем ограничен мост сверху? – с первых мгновений забрезжившей ясности недоумевал Германтов, понятия тогда не имевший о том, как выглядел Понте-Веккио. А Соня читала, читала, с нетерпеливым шелестом перелистывая страницы: «В течение целого месяца – когда я беспрестанно воспроизводил, словно музыкальную мелодию, не будучи в состоянии вдоволь насытиться ими, образы Флоренции, Венеции, желание которых, возбуждаемое во мне этими образами, хранило в себе нечто столь глубоко индивидуальное, словно оно было любовью, любовью к женщине, – я твёрдо верил, что они соответствуют некоторой независимой от меня реальности, и они поселили во мне столь же прекрасные надежды, как те, что мог лелеять христианин первых веков накануне вступления в рай. Но я был до сих пор лишь на пути к вершине моего счастья, воображая, как буду на следующей неделе, накануне Пасхи, прогуливаться по улицам Венеции, наполненным плеском волн и озарённым красноватым отблеском фресок Джорджоне. Я вознёсся на неё, на вершину счастья, когда услышал обращённые ко мне слова отца: должно быть, ещё холодно на Большом канале, ты хорошо бы сделал, если бы положил на всякий случай себе в чемодан зимнее пальто и тёплый костюм…».

– У Аретино была борода? – неожиданно спросил Германтов, словно только и думал он о фактурном облике Аретино и не терпелось ему увидеть его портрет, написанный Тицианом…

– Тогда все достойные люди носили бороды, – Соня нехотя захлопнула книгу. – Всё, больше ни слова, спать! – скомандовала и выключила ночник; казалось тогда – на самом интересном месте; казалось даже, звук её голоса продолжал блуждать в темноте.

Глаза слипались.

Какие-то секунды он видел ещё в кромешной тьме Понте-Веккио, заваленный до неба жонкилиями, анемонами, видел, поёживаясь от холодного ветра, Большой канал, длинную чёрную лодку с грациозным гребцом на корме и тучного бородатого Аретино в ней…

* * *

Утром Соня садилась за машинку и стучала, стучала, быстро, дробно, как автомат или пулемёт, не глядя, била по клавишам, быстро-быстро, тоже не глядя и как бы с досадой на неизбежное замедление стрельбы, перекладывала писчие листки чёрной блестящей липкой копиркой, машинально ударив сложенные вместе листки о стол, ловко вставляла в щелевидный паз пухленькую стопочку листков, прижимала её рычажком к матовому чёрному валу и вновь стучала, стучала, то лихорадочно-весело, как пианистка, играющая бравурный

марш, то с угнетающей монотонностью, которую аритмично прерывало лишь резкое, с металлическим воем-скрежетом отбрасывание до упора каретки; контора «Укргаз» исправно плодила бумаги – у Сони было много работы.

Таблицы, технологические карты и пояснения к ним, бесконечные спецификации механизмов насосных станций, деталей компрессоров, газовых труб; стрельба дробными очередями и дрожь машинки сливались в гул.

Пожалуй, даже не в гул, а…

– Какая-то канонада! – жаловалась соседка по лестнице, преподавательница немецкого языка, мама Сабины, болезненного вида, нервическая дама с вьющимися, жидкими, будто небрежно, с просветами, приклеенными к черепу тёмными волосами, грустными большими глазами и узкими сизыми губами. – То пулемёт строчит, то накрывает вдруг тяжёлая артиллерия, бах, бах, – муж соседки, видный теоретик-коминтерновец, бежал с семьёй из Вены за несколько дней до гитлеровской оккупации Австрии, его жену-галичанку с новорожденной дочерью в НКВД пощадили, а сам он, конечно, угодил в советский лагерь, где вскоре и был расстрелян; оружейные аналогии при звуковых характеристиках Сониной трудовой деятельности в устах вдовы были как нельзя более кстати.

– Да, – неожиданно, как если бы что-то сверхважное вспоминала, оборачивалась Соня, она, не глядя, заправляла в машинку новую порцию листков, – ты бы сумел несколькими словами описать… Львов?

Так, сразу, найти единственные слова?

– Внутренне сильный, энергичный… напряжённый и упругий… тёплый, действительно, тёплый… и уютный.

– Такое, наверное, о многих естественных городах можно было бы сказать. Но чем же обусловлены такие свойства? – тронула стеклянной пробкой щёки, поставила флакончик с духами на стол, рядом с машинкой.

– Возможно, это не главное, но в первый же день бросилось в глаза, что львовские улицы редко пересекаются под прямыми углами. Даже те прямые углы, что есть, почему-то какие-то незаметные, будто бы не совсем прямые; и все улицы очень разные, не похожие вовсе одна на другую, широкая и прямая улица может быть в двух шагах от узенькой, кривой… Да, ещё: перекрёстки в центре какие-то мускулистые.

– Мускулистые? Не обращала внимания… Ты – наблюдательный; тебе достаёт внешнего впечатления, чтобы прочувствовать город?

Пожал плечами.

– Не забыл, я как-то говорила тебе про 1527 год, про разгром и разграбление наёмниками-германцами Рима? Так в тот же самый год, 1527-й, случился страшный пожар во Львове, весь центр выгорел. И – не было бы счастья, да несчастье помогло, причём не одно несчастье, сразу два: два трагических, но мистически совпавших события Львову пошли на пользу. Начался исход из Рима, в числе сбежавших были и архитекторы, многие из них начали наново отстраивать Львов, видел на площади Рынок «Чёрную каменицу»? – пристально посмотрела. – И львовское барокко высочайшим своим качеством обязано… – не отводила взгляда: – Тебя, по-моему, не очень занимает история – кто, где, когда, почему и прочие словеса; тебе хватает пищи для глаз? Тебе интереснее самому, на свой страх и риск, разгадывать каменные тайны, да? Ты просто прилип к трамвайному окну, когда мы проезжали мимо Святого Юра.

– Пожалуй, да.

– И как ты сам себе это объясняешь?

– Если картина бывает умней художника, то почему бы собору ли, костёлу не быть умней архитектора?

– Допустим.

– Если это действительно так, остаётся выяснить, что такое каменный ум, превосходящий ум архитектора.

– Ну и… – Соня уже смотрела на него с задором и интересом; о, он вынудил Соню прервать работу, она чиркнула спичкой, принялась раскуривать папиросу.

– Мне кажется, что каменный ум – это, собственно, и есть каменная тайна, прячущаяся на изнанке видимого.

– На изнанке?

– Если есть изнанка у камня. Собор или костёл знают-понимают о себе то, что не по нашим умишкам; знают-понимают, но – многозначительно молчат, как бы укрывают свои знания за видимостью… И что бы нам ни рассказывал словами, рисунками и чертежами архитектор, тот же архитектор Святого Юра, о глубинах и высотах своего замысла, он сам ведь не знает собственной внутренней программы, которую, бессознательно впечатывая её в камни-пространства, передаёт своему творению, и поэтому его рассказ содержал бы лишь крупицы того, что мы так хотим, но никак не можем постичь.

Поделиться с друзьями: