Гёте. Жизнь как произведение искусства
Шрифт:
Слухи о конфликтах в доме Брентано дошли и до Франкфурта. Какое-то время Гёте и Максимилиана встречались тайно. В эти дни, когда волнения еще не улеглись, Гёте начинает писать «Вертера». Стало быть, «разбушевавшуюся стихию», из которой родился этот роман, нужно искать именно здесь, а не в уже отзвучавшей истории с Лоттой. Впрочем, источник перепадов стремительных взлетов и депрессий в романе лежит, вероятно, не только во внешних обстоятельствах, но и во внутренних движениях души.
Ранее уже говорилось о том, как Гёте предавался «вздорной идее самоубийства» [426] и держал у кровати остро отточенный кинжал, но затем отбросил «свою дурацкую ипохондрию», решив, что «надо жить» [427] . Оглядываясь назад, Гёте подчеркивает, что избавился от мыслей о самоубийстве еще до того, как приступил к роману о самоубийце. Выходит, он уже преодолел свой личный кризис. Зачем тогда писать? Чтобы не просто жить дальше, но делать это «с достаточной бодростью». Литература как инструмент подбадривания, даже если приходится работать с не очень веселым материалом. Новость об убийстве Иерузалема, подробный отчет о котором по просьбе Гёте написал и отправил ему Кестнер, дал ему сюжетную основу, фабулу, вокруг которой он мог собрать воедино свои мысли и пережитые и выстраданные чувства, увиденные «с высоты птичьего
426
СС, 494.
427
СС, 3, 618.
428
СС, 3, 619.
По прошествии лет сам Гёте понимает, что в центре этой истории находятся не любовные переживания, а «отвращение к жизни». По сути, это и есть главная тема романа. Но что кроется за этим отвращением? Насколько серьезным, насколько опасным для жизни оно было в переживании самого Гёте? Поначалу Гёте отстраняется от этой проблемы и говорит об ее идейных истоках в исторической перспективе, об английском сплине, который тогда только входил в моду, о культе Гамлета, о почитании Оссиана. В пользу английской меланхолии, с точки зрения Гёте, говорит то, что возникает она не из каких-то житейских стесняющих обстоятельств, а, скорее, как тень великих деяний или упущенных возможностей – это настоящая вселенская тоска, тоска в космических масштабах. В таких переживаниях вполне можно увидеть нечто «импозантное» [429] . Совсем иначе выглядит «мрачная пресыщенность жизнью» среди немецких юношей. «Здесь мы говорим о тех, кому в глубоко мирное время надоело жить из-за отсутствия настоящего дела и преувеличенных требований к самому себе» [430] . Такие страдания проистекают не от требований жизни, а от представлений, взятых из литературы, вследствие чего весь этот феномен был и остался всего лишь литературной модой.
429
СС, 3, 490.
430
СС, 3, 493.
Относится ли это и к нему самому? Много лет спустя в беседе с Эккерманом он это отрицал: «К тому же мне не было нужды свою юношескую хандру заимствовать из общих веяний времени или из книг некоторых английских писателей. Личные, непосредственно меня касающиеся треволнения подстегивали меня к творчеству» [431] .
Какие же это были треволнения? Ни влюбленность в Лотту, ни отношения с Максимилианой, ни ссоры и конфликты в доме Брентано не подстегивали его к работе. Все это был внешний повод.
431
Эккерман, 467.
В те дни им овладело taedium vitae [432] – об этом он сорок лет спустя напишет Карлу Фридриху Цельтеру после самоубийства его сына. Люди, страдающие этим недугом, достойны сочувствия, а не порицания. «В том, что все симптомы этой удивительной, столь же естественной, сколь и противоестественной болезни когда-то бушевали и в моей душе, не даст усомниться “Вертер”» [433] .
Стало быть, это болезнь, а не мода или поветрие.
432
Отвращение к жизни (лат.). – Прим. пер.
433
MA 20.1, 294 (3.12.1812).
И не знак метафизического провидения, как утверждает Гундольф, видя в Вертере «титана чувств» [434] в «противостоянии переливающейся через край полноты жизни с ограничениями мгновения» [435] .
В своем ретроспективном самоанализе Гёте описывает taedium vitae весьма прозаично, языком клинической картины. В случае болезни изъян следует искать не во внешнем мире, а в субъекте. Отвращение к жизни, понимаемое как болезнь, ничего не говорит о ценности жизни, а свидетельствует лишь о душевном разладе внутри больного, который, очевидно, не в состоянии найти должного подхода к реальности. Понятие болезни означает отказ видеть в отвращении орган познания. Отвращение, как учит нас пессимистичная философия и эстетика, якобы раскрывает подлинную, а именно отвратительную природу жизни. Другими словами, тот, кто испытывает отвращение к жизни, прав в своих ощущениях. Но и спустя годы Гёте категорически отказывается разделять эту позицию. Все что угодно, только не осуждение жизни! Именно поэтому в мемуарах он называет свои приступы отвращения к жизни болезнью.
434
Gundolf, 169.
435
Gundolf, 163.
Наслаждение жизнью, читаем мы в «Поэзии и правде», основывается на предсказуемом и привычном «чередовании явлений внешнего мира» [436] – смене дня и ночи, времен года, занятий и людей, устоявшихся образцов поведения и рутинных действий. Все это позволяет сформировать устойчивое, упорядоченное отношение к миру. Но может случиться так, что именно это повторение одного и того же превращается в муку. То, что должно давать опору в жизни, вызывает отвращение. Человек «открещивается» от внешних перемен. Он становится глух к «сладостным зазываниям» [437] ритмично повторяющейся жизни. Есть люди, пишет Гёте, которых раздражает необходимость каждый день одеваться и раздеваться или тот факт, что каждое утро восходит солнце.
436
СС, 3, 488.
437
Там же.
Любовь, которая сначала раскрывается перед нами как нечто неповторимое и непредсказуемое, тоже со временем входит в этот повторяющийся ритм. Только первая любовь – единственная, а во второй и третий раз высший смысл любви теряется. «Понятие
бесконечного, вечного, то есть того, что ее возвышает и возносит, оказывается разрушенным: она становится преходящей, как все, что повторяется в нашей жизни, в мире» [438] . Богатство любви не бесконечно, ее репертуар ограничен. Любовь, которая, едва зародившись, меняет все вокруг, со временем вырождается в милую привычку. И тот, у кого такой сценарий вызывает отвращение, отвергает предложение, сделанное ему жизнью, замыкается в себе и чахнет. Все становится ему в тягость. Поэтому нужно решиться выйти за собственные пределы и обосноваться в жизни, какой бы она ни была. Стало быть, единственное средство против taedium vitae – это открытость жизни и внешнему миру.438
Там же.
Но как достичь этой открытости? На это Гёте в «Поэзии и правде» дает двоякий ответ: нужно выйти из уединения и поступать так, как того требует устройство этого мира, т. е. просто выполнять свои каждодневные обязанности; предъявляя чрезмерные требования к самим себе, мы лишь готовим почву для нескончаемой череды неудач и лишаем себя удовольствия от жизни.
Эти более поздние размышления об отвращении к жизни как о болезни, которой Гёте, по его собственному признанию, страдал по молодости лет, выводят на первый план аспект искаженного отношения к миру, когда отдельный человек настолько поглощен своими чувствами, что уже не видит реальной жизни и не воспринимает задачи и возможности каждого нового дня. Исцелить от отвращения к жизни может только дея тельное участие в ней. Для позднего Гёте понятие «участия» является ключевым в описании его самолечения. Оно предполагает сознательное стремление к объективному восприятию действительности. Только так можно найти живительные силы во внешнем мире. «Хочешь радоваться собственной ценности, придавай ценность миру» [439] . Этот свой жизненный принцип Гёте в 1814 году записал в альбом юному Артуру Шопенгауэру, которому он в те годы тоже был крайне необходим.
439
MA 9, 127.
Однако на страницах романа о страданиях Вертера, написанного в 1774 году, отвращение к жизни выражено по-другому: отвращение к жизни здесь – не тема и не объект для рассуждений, а питающий их источник. Спустя десятилетия в мемуарах появляется понятие, вскрывающее самую суть отвращения к жизни, и это понятие – «парализующее воображение» [440] .
Вертер, как и придумавший его автор, – молодой человек, весьма привлекательный в глазах женщин и детей; он обладает даром красноречия и с почти софистической изворотливостью способен безнадежное дело представить в выгодном свете; у него много свободного времени и мало профессиональных обязательств; он взволнован и чувствителен, или, как позднее об этом скажет Шиллер, «сентиментален»; он не просто влюблен, но влюблен в собственную влюбленность, воспринимает свое восприятие и упивается наслаждением – настоящий виртуоз подобных удвоений. Но при всем при этом он еще и человек воображения. История Вертера, рассказанная в форме писем к другу (а также к Лотте и Альберту), – это история любви, но вместе с тем повествование о том, что воображение способно сделать с объективными обстоятельствами и реальными людьми.
440
СС, 3, 489.
Ранней весной Вертер приезжает в провинциальный городок. Здесь этот состоятельный молодой человек должен уладить некоторые наследственные дела, а кроме того, он бежит от своей собственной запутанной любовной истории. «…я буду наслаждаться настоящим, а прошлое пусть останется прошлым» [441] , – читаем мы уже в первом письме, где сразу же затрагивается главная тема романа. Вертер призывает самого себя не давать волю «воображению». Оно не должно возвращать его в прошлое и терзать его совесть, а должно обратиться к настоящему. Поначалу Вертеру это удается. Окрестные пейзажи и деревни, цветущие деревья и играющие дети – все радует его и восхищает. При этом он читает Гомера, и на сцены, пережитые им у источника в деревне, ложится золотое сияние поэзии. Он пробует себя в рисовании и замечает, что природа гораздо прекраснее любого своего изображения. На загородном балу он знакомится с Лоттой. Тогда же он узнает, что она «просватана за одного очень хорошего человека». Начинается гроза. Вертер и Лотта невольно вспоминают стихотворение Клопштока, и это сближает их сердца: для Лотты – на мгновение, для Вертера – навсегда. Позже он наблюдает за тем, как Лотта режет хлеб и раздает его своим младшим братьям и сестрам. Незабываемая сцена для Вертера. Он знакомится с Альбертом, женихом Лотты, и даже становится его другом. Они спорят о безумии, об убиении младенцев, об искусстве и самоубийстве. Альберт всегда на стороне правил и рассудка, Вертер – на стороне сильных чувств и частных обстоятельств. Однако вскоре само существование соперника начинает раздражать Вертера: «И все же, когда она говорит о своем женихе, и говорит так тепло, так любовно, я чувствую себя человеком, которого лишили всех почестей и чинов, у которого отобрали шпагу» [442] .
441
СС, 6, 8.
442
СС, 6, 33.
Вертера одолевает уныние, он срывается с места и покидает город: где-то вдали от Лотты он получает дипломатическую должность. И хотя здесь он тоже пользуется расположением женщин и высокопоставленных коллег, он недоволен. Мысль о самоубийстве неотступно преследует этого талантливого и избалованного судьбой молодого человека. Он думает об этом, разбирая скучные служебные дела. В унылом дворянском обществе ему приходится терпеть унизительную обиду, и у него снова возникает мысль о самоубийстве. Поэтому когда он некоторое время спустя действительно лишает себя жизни, это уже никого не удивляет, потому что это желание уже давно в нем сидело и ждало лишь повода, чтобы стать реальностью. Через несколько лет он снова возвращается в тот маленький город. Лотта и Альберт тем временем уже поженились. «Я содрогаюсь всем телом, <…> когда Альберт обнимает ее стройный стан» [443] , – пишет он другу, но при этом по-прежнему подолгу сидит в гостях у супругов, чистит овощи и перебирает горох. Его присутствие в тягость. Лотта Вертеру: «Ох, боюсь я, боюсь, не потому ли так сильно Ваше желание, что я для Вас недоступна?» [444]
443
СС, 6, 63.
444
СС, 6, 85.