Гёте. Жизнь как произведение искусства
Шрифт:
То, что здесь высказывалось в критическом ключе, Гёте с раздраженным упрямством воспринимает как похвалу. «Я, к слову, только польщен тем, что эти господа говорят обо мне, – пишет он в марте 1808 года Якоби, – такую похвалу я желал, но не надеялся заслужить, и теперь мне должно быть в высшей степени приятно жить и умереть последним язычником» [1430] . Чуть позже в салоне Иоганны Шопенгауэр Гёте разразился гневной тирадой против романтиков. Каждый сезон в литературном царстве провозглашается новый император. Вот дошла очередь и до романтиков. Все это напоминает конец Римской империи, когда императором мог стать любой трактирщик или солдат. Сегодня корона красуется на голове Фридриха Шлегеля, а был бы жив Новалис, она могла бы достаться и ему. Бедняга поторопился умирать. «Стремительный ход нашей новейшей литературы требует от нас, чтобы мы как можно скорее покрыли себя славой и как можно позже – землей» [1431] . К слову, на Новалиса Гёте затаил особую обиду с тех пор, как прочитал нелестный отзыв о «Годах учения Вильгельма Мейстера» в его недавно изданном Тиком литературном наследии.
1430
WA IV, 20, 26 (7.3.1808).
1431
Grumach 6, 457.
В
1432
Tgb III, 1, 430 (17.4.1808).
1433
Grumach 6, 453.
1434
WA IV, 20, 27 (7.3.1808).
Летом 1808 года до Гёте дошла новость о переходе Фридриха Шлегеля в католическую веру. Рейнхарду, от которого он об этом узнал, Гёте пишет: «Впрочем, обращение Шлегеля вполне заслуживает того, чтобы пошагово проследить его историю, не только потому, что оно – примета нашего времени, но и потому, что, пожалуй, ни в одну другую эпоху не было столь странного случая, чтобы при ярком свете разума, рассудка и познания мира столь превосходный и в высшей степени образованный талант прельстился перспективой скрывать свою сущность и скоморошничать. Или, если угодно, другое сравнение: это все равно что при помощи ставней и гардин затемнить дом церковной общины, создать в помещениях абсолютную темноту, чтобы потом через foramen minimum [1435] впустить столько света, сколько необходимо для фокус-покуса» [1436] .
1435
Минимальное отверстие (лат.). – Прим. пер.
1436
WA IV, 20, 93 (22.6.1808).
Все эти высказывания относятся к периоду работы над романом. И они ясно показывают, что Гёте завораживала бессознательно действующая химия человеческих отношений – необъяснимая мощь природы, но оставлял равнодушным «фокус-покус» якобы существующих сверхъестественных сил. В этом контексте особенно удивительны тесные отношения, которые Гёте поддерживал с Захариасом Вернером в год написания «Избирательного сродства». Вернер был поистине ярчайшим примером показной набожности, но в то же время и чувственности в литературе. Гёте видел в этом двоякую непристойность, где томление по священному ассоциируется не с нравственностью, а с сексуальностью. Жизнь самого Вернера напоминает ему «не то похотливый маскарад, не то бордель» [1437] . Однако как автор пьес Вернер обладает «поразительным талантом» и особенно сильное впечатление производит на дам. Интенданту Гёте нужны сенсации, а Захариас Вернер вполне подходил на эту роль.
1437
WA IV, 20, 27 (7.3.1808).
Вернер родился и вырос в Кёнигсберге в семье профессора риторики, в том же доме, где несколько лет спустя родился и рос Э. Т. А. Гофман. Его отец рано умер, и воспитанием занялась психически неуравновешенная мать, убежденная в том, что ее высокообразованному сыну суждено стать новым Иисусом Христом. Гофман впоследствии рассказывал о душераздирающих криках соседки сверху, считавшей себя Богоматерью. К тому моменту, когда в 1808 году неустроенная бродяжья жизнь забрасывает Вернера в Веймар, он уже широко известен как автор-драматург. Его «Мартин Лютер, или Освящение силы» в постановке Августа Вильгельма Иффланда в Берлине имел оглушительный успех и оставался в репертуаре театра на протяжении нескольких недель. Протестантский Берлин не мог наглядеться на Лютера – святого, воина и любимца женщин в одном лице. «Все это оставляет омерзительно-религиозное послевкусие», – сообщал о постановке Цельтер. Успех вскружил Вернеру голову, и когда умер Шиллер, он сразу же возомнил себя его преемником. Будучи знаменитым театральным автором, Вернер мог рассчитывать на еще больший успех у горничных и графинь. Свою третью жену, красавицу-полячку, он уступил одному берлинскому тайному советнику, и тот в благодарность выхлопотал для него место в Потсдамском министерстве. На государственной службе Вернер продержался недолго и переехал в Веймар, где стал частым гостем в доме Гёте. На день рождения герцогини 30 января 1808 года в театре давали пьесу Вернера «Ванда, королева сарматов» – экзотическую любовную историю амазонки, одержавшей победу в войне против царя, которого она любит, но в финале убивает. Гёте, вероятно, ощущал себя в плотном кольце неистовых амазонок, так как незадолго до этого получил от некого Генриха фон Клейста рукопись с несколькими сценами из драмы под названием «Пентезилея», подносимой, по словам автора, «на коленях моего сердца». Пентезилея относилась к тому же типу эксцентричных женщин, который Гёте терпеть не мог. 1 февраля 1808 года, через два дня после премьеры по пьесе Вернера, Гёте пишет Клейсту: «Пентезилея остается мне чуждой. Она принадлежит к столь странной породе и действует в столь несродной мне области, что потребуется еще немало времени, чтобы освоиться и с тем и с другим» [1438] . Экзальтированность и абсолютизм эмоций в «Пентезилее» отталкивали Гёте – более умеренную пьесу того же автора, «Разбитый кувшин», он одобрил к постановке в своем театре, но неудачное разделение одноактовой пьесы на три действия и слабая режиссура лишили пьесу ее драматического накала. Почему Гёте столь решительно отверг «Пентезилею» и в то же время высоко оценил не менее кровожадную и экзальтированную «Ванду», остается загадкой. Быть может, в «Ванде» все решила сцена просветления в момент убийства любимого, понравившаяся Гёте больше, чем неистовство Пентезилеи: «Ослепленные судьбой // Обретите вновь покой!» [1439]
1438
WA IV, 20, 15 (1.2.1808).
1439
Zacharias Werner, Wanda, 85.
Как
бы то ни было, Клейста Гёте причислял к той группе романтиков, с которыми он не желал иметь ничего общего. В его гневной тираде «против стихоплетов» досталось и Клейсту. «Пентезилею» он называет невольной «пародией» и высмеивает сцену, где амазонка говорит о том, что все ее суровые чувства переместились из отрезанной левой груди в оставшуюся правую. Подобные фразы уместны разве что в итальянской комедии, полагает Гёте, хотя и там они не вызывали бы ничего, кроме отвращения.Итак, в то время, когда Гёте писал «Избирательное сродство», романтический дух в современной ему литературе породил моду на экзотические безумства в любовных историях. Вопреки этому всеобщему увлечению, Гёте свою, тоже в какой-то степени безумную, историю рассказывает не в популярной романтически-экзальтированной манере, а с точки зрения отстраненного наблюдателя и естествоиспытателя.
Обратимся еще раз к исходной ситуации. Эдуард и Шарлотта с юных лет были влюблены друг в друга, но тогда им не хватило смелости жениться по любви, и оба они вступили в брак по расчету. Со смертью супругов они наконец получили долгожданную свободу, поженились и поселились в имении Эдуарда, чтобы здесь насладиться счастьем, которого они так страстно желали, но так поздно достигли.
Теперь, как им кажется, они смогут жить в настоящей любви. Но вскоре появляются первые сомнения. Насколько сильна их взаимная симпатия – это действительно еще любовь или только воспоминание о ней? Шарлотта, вероятно, с самого начала томилась недобрыми предчувствиями, ибо сомнения охватили ее еще накануне свадьбы. Однако Эдуард настоял на воссоединении, желая воплотить свои давние мечты, но теперь и его порой охватывает скука, хотя он не признается в этом даже самому себе. Отсюда и возникает желание незамедлительно пригласить в имение оказавшегося в беде друга – отставного капитана. Шарлотта удивляется этой поспешности – с приглашением посторонних можно было бы и подождать. Но тот, кто, подобно Эдуарду, борется со скукой, ждать не может. Появляющееся нетерпение и раздражение указывают на то, что супругам уже недостаточно общества друг друга, хотя они не желают этого признавать. Они прививают черенки к молодым дичкам в саду, прокладывают дорожки в парке, музицируют и читают друг другу вслух, но в их души незаметно прокрадывается пустота.
С приездом капитана и Оттилии ситуация меняется. Шарлотта чувствует симпатию к капитану, а Эдуарда притягивает Оттилия – и вот уже образуются новые магнитные поля. Герои романа по-разному реагируют на свои чувства. Капитан и Шарлотта пытаются противостоять зарождающейся любви. Эдуард, напротив, полностью отдается своему чувству к Оттилии, которая, подобно сомнамбуле, повсюду следует за своим возлюбленным, не отдавая себе отчета в собственной влюбленности. Даже ее почерк становится похож на почерк Эдуарда. Но наступает момент, когда чувства достигают разума. Это происходит в знаменитой сцене измены на супружеском ложе. Шарлотта и Эдуард лежат в одной постели, но в мыслях они далеки друг от друга. «Теперь, когда мерцал лишь свет ночника, внутреннее влечение, сила фантазии одержали верх над действительностью. Эдуард держал в своих объятьях Оттилию; перед душой Шарлотты, то приближаясь, то удаляясь, носился образ капитана, и отсутствующее причудливо и очаровательно переплеталось с настоящим» [1440] .
1440
СС, 6, 290.
На следующее утро супруги испытывают «стыд и раскаяние» и наконец признаются в любви своим «избирательным родным»: Шарлотта отрывает свое сердце капитану, а Эдуард – Оттилии. В то же время Шарлотта готова отречься от своей любви, чтобы сохранить верность супружеской клятве. Эдуард не хочет больше жить с Шарлоттой и не желает отрекаться от Оттилии. Он уходит из дома, оставив Оттилию на попечение Шарлотты. Через девять месяцев у Шарлотты рождается дитя «двойной супружеской измены», и – о чудо! – всем своим обликом ребенок похож на капитана, а глаза – в точности как у Оттилии. Однако для Эдуарда этот ребенок – всего лишь препятствие на пути к его воссоединению с Оттилией, и он в отчаянии уходит на войну искать скорейшей смерти.
С войны Эдуард возвращается целым и невредимым и видит в этом знак судьбы, дающий ему право на Оттилию. Он ищет близости с ней, она же погружена в заботы о его ребенке. Эта юная девушка, которая, казалось, принадлежала «исчезнувшему золотому веку» [1441] и душой уже стремилась на небеса, дает свое согласие на брак с Эдуардом при условии, что Шарлотта по собственной воле откажется от него, и все свидетельствует о том, что Шарлотта готова это сделать. История приближается к счастливой развязке, но тут случается несчастье. В радостном волнении Оттилия вместе с ребенком собирается переплыть на лодке на другой берег озера, хватает весло, как вдруг ребенок выскальзывает у нее из рук, падает в воду и тонет. Поначалу его смерть кажется спасением. Для Эдуарда это «воля рока»: последнее препятствие на пути к воссоединению с Оттилией устранено. Шарлотта соглашается на развод, потому что и она видит в смерти ребенка знак судьбы: «Мне следовало раньше на него решиться; своей нерешительностью, своим сопротивлением я убила ребенка. Есть вещи, на которых судьба настаивает упорно. Напрасно преграждают ей дорогу разум и добродетель, долг и все, что есть в мире святого; должно случиться то, что она считает правильным, что нам не кажется правильным, но в конце концов она добивается своего, что бы мы ни затевали» [1442] .
1441
СС, 6, 329.
1442
СС, 6, 408.
Что это за сила рока, сметающая все на своем пути и убивающая ребенка? Это сила притяжения двух любящих людей, которую ничто не может остановить, это природная стихия, что сильнее долга и рассудка, сильнее свободы.
В наиболее чистом виде эта сила притяжения проявляется, пожалуй, в Оттилии. У Эдуарда она принимает форму вожделения, тогда как Оттилия оказывается во власти почти сомнамбулического гипноза. Она хочет вырваться из-под власти этих чар, но не может, несмотря на чувство вины, поскольку для Оттилии, в отличие от Эдуарда, смерть ребенка – это не избавление от препятствия, а появление нового. И все же до самого конца, когда уже становится ясно, что им не суждено быть вместе, они остаются внутри этого магнетического поля любви, чью нежную власть Гёте описывает так: «Как прежде, они оказывали друг на друга неописуемое, почти магически притягательное действие. Они жили под одной кровлей, и часто, даже не думая друг о друге, занятые иными делами, отвлекаемые обществом, они неизменно друг к другу приближались. Находились ли они в одной и той же зале, как уже стояли или сидели рядом. <…> не нужно было им ни взгляда, ни слова, ни жеста, ни прикосновения, а лишь одно – быть вместе. И тогда это были уже не два человека, а один человек, в бессознательно полном блаженстве, довольный и собою, и целым светом. И если одного из них что-то удерживало в одном конце дома, другой мало-помалу невольно к нему приближался. Жизнь была для них загадкой, решение которой они находили только вместе» [1443] .
1443
СС, 6, 423.