Глинка
Шрифт:
— Оставь, Тарас, разве я учиться не хочу или в силы свои не верю? Плохо мне потому, что Михаилу Ивановичу скверно. Сам знаешь, как за учителя страдаешь душой. Учитель должен быть не добр, но благополучен. Как бы тебе сказать…
— Неужто так скверно Михаилу Ивановичу? — переспросил Шевченко.
И Гулак подробно передал все, что знал о его жизни.
— Вот и Остап приехал к нему па время, и я тут… И кто бы пригрел Михаила Ивановича да покой бы ему вернул? Слыхал я, дочка генерала Керна его любит, да ведь ей небось невдомек, что время не ждет, и пока это Михаил Иванович с деньгами да с силами соберется… И будто больна она, Керн, самой надо лечиться!
Он сидел,
— Выйдем па Неву, — предложил Шевченко. — Нынче па верфь меня звали. Корабельные мастера просили деревянную статую Меркурия им изготовить да в кают-компании на стене кронштадтский вид изобразить. Может, съездим?
Слуга Брюллова, Лукьян, живший здесь, быстро принес шапку, серый нагольный тулупчик и теплые сапоги с мехом.
— Надо бы и гостю тулуп, — сказал Шевченко, окинув взглядом легкую черную шинель Гулака, висевшую на гвозде.
Лукьян молча достал из чуланчика свой и, поклонившись, подал.
— Знаешь ли ты столицу? — спросил, выходя, Шевченко. — Город этот местами разноязычный, как Вавилон, кто не живет в нем: шведы, финны, татары, русские, а иные из приезжих, кроме Невского, ничего не видят. Потому и судят о столице лишь по Гостиному двору, Александровскому саду да Эрмитажу, который и в самом деле чудо из чудес!
Легкие беговые санки доставили их на Юхту. В черной, «полынной», как здесь говорили, воде, пахнувшей ворванью и канифолью, стояли у берега корабли. Темные контуры эллингов высились сзади, закрывая собой низенькие мастерские и жилые домики мастеровых. Тройки, звеня колокольцами, проносились стороной. Корабельный мастер в длиннополом сюртуке, похожий на купца, провел их во двор верфи мимо дремавшего стражника, оттуда в парильню, где гнут обшивочные доски для шпангоутов. Показывая моренное в окисях толстое дубовое бревно, идущее в киль корабля, мастер сказал:
— Самое дерево для Меркурия.
Шевченко погладил бревно рукой, усмехнулся. Ему нравилось быть здесь, по душе пришелся неторопливый, осанистый мастер, потянуло к работе. Они быстро сошлись в цене. Мастер принес толстую книгу по мифологии, похожую на псалтырь, и показал изображение — Меркурия — бога торговли.
— В половину бы нам такого, по грудь, на нос корабля.
Пробыли на верфи долго, обходили все ее дворы и закоулки, послушали мастеровых. Казалось, верфь расположена далеко от города, но, по их словам, весной она сразу приблизится к городу, когда чуть рассеются туманы, прояснится даль и покажутся в небе первые треугольники журавлей, держащих путь на Ладогу. А только тронется лед, деревья на берегу обвяжут вышитыми полотенцами, они забьются па ветру, словно вымпела, все в одну сторону, и, словно по их указке, пойдут отсюда в морс корабли. В старой часовенке, излучающей ночью тихий, дремотный свет гниющего дерева, местный псаломщик будет читать триодь постную и триодь цветную, молясь о кораблях, унесших с новыми легкими парусами и все зимние тяготы.
— Тебе
хочется в море? — спрашивал Шевченко, — Я часто выхожу на взморье и думаю: какой великолепный город основал Петр! Отсюда недалеко до Швеции, до Норвегии. До Торвальдсена, — прибавил он тихо. — Хотел бы туда. Побудешь у моря — и захватывает тебя широта мира, величие его! А ты, брат, о малом скорбишь, о пустяках санкт-петербургских.Гулак-Артемовский не спорил. Вернулись в столицу поздно, съездили поглядеть недавно открытую царскосельскую железную дорогу, вспомнили примелькавшиеся стишки из модной пьесы, изображавшей провинциального подьячего, попавшего в Петербург:
До Павловска катался я
Железной мостовой,
Парами восхищался я,
Не только быстротой.
И, усталые, разошлись на Невском. Было десять вечера, когда Гулак-Артемовский постучался к Глинке, опасливо пройдя смежные комнаты, занятые «братией». У Глинки сидели «музыкальные ходоки», наконец-то добравшиеся до композитора, и степенно излагали ему свои нужды.
— А вот и он, знакомьтесь: Семен Гулак-Артемовский, певец, который должен стать выше Иванова, — оживленно сказал Глинка, и по голосу его понял Гулак, что композитор доволен встречей с этими людьми и чем-то еще, случившимся сегодня. — Скоро поедешь, Семен, в Италию. Да, братец, ужо сговорился с Волконским и Даргомыжским, устроим весной концерт в твою пользу, и кати немедля!
— Михаил Иванович, помилуйте, как вас оставлю? И могу ли я?
— Можешь, братец, — пе дал ему досказать Глинка. И, обращаясь к гостям, весело повторил: — Не о том ли и вы печетесь, о народной музыке, об аранжировке ее, об искусстве русского пенья. Слепец Остап Вересай в Петербург за тем же пришел! За песнями куда же еще явишься?
Гулак не узнавал Глинку: веселое буйство и радостная решительность звучали в его голосе, придавали всем его обычно замедленным движениям какую-то отчеканенную быстроту.
— В Италию поедешь! — почти крикнул он. — Собирайся!
— Что там, Михаил Иванович! — бормотал Гулак. — Я с великой охотой, но не вы ли говорили мне, что учиться у них особенно нечему.
— То ученому нечему! — так же весело поправил Глинка. — А тебе — есть чему. Может, не переборют они тебя в пенье? Дай бог! Останешься собой. Зато итальянцев узнаешь!
И, помолчав, во всеуслышанье, нарочито громко сказал:
— Я тобой свой долг погашаю, Семен. Долг перед отечеством. Как вспомню об Иванове, оставшемся там, душа холодеет. Должен ты, Семен, лучше его петь! Так петь должен, чтобы все люди, не только итальянцы, диву дались. Ничего для тебя не пожалею, только учись…
Добровольский ласково глядел на юношу, и Гулаку казалось, словно все они, сообща, не один Глинка, напутствуют его сейчас и уже провожают в далекий и будто много раз хоженный ими путь.
«А я-то о бездействии его грустил, на него жаловался Тарасу», — подумалось Гулаку.
Весной он уехал. Удивительно быстро прошел для него этот год, осуществив самые заветные желания. Глинки не было в день его отъезда — Михаил Иванович неожиданно отбыл в Новоспасское. Жил Гулак в то время в Царском Селе и уезжал оттуда. Провожал Гулака Тарас Григорьевич, расцеловал его на вокзале и долго махал рукой, пока копотный паровичок после трех длинных звонков умчал маленький, в три вагона, железнодорожный состав. Перрон опустел, один полицейский остался, как черная галка, на площади.