Гномон
Шрифт:
Очень личный вопрос от коллеги-профессионала. Очень наглый — от внучки. Хороший вопрос.
— Нет, — ответил я. — Только выцвел.
Колсон предложил отвезти меня домой на самоуправляемой машине, но в конце концов я вызвал такси, потому что мне нужно было собраться с мыслями и остыть. В игре по семейному примирению Энни ловко ответила на мою ставку и удвоила ее — манипуляция в моем стиле, но и в стиле Майкла. Я не хотел ограничиваться помощью дедушки или извинениями отца, так что нужно было по меньшей мере все обдумать, даже если первым моим порывом стало бежать сломя голову от странного и неподъемного предприятия. По дороге, правда, думать не было никакой возможности, поскольку дорога выдалась тряская и нервная. Все водители вокруг то ли напились, то ли свихнулись, да и рывки моего такси лишь на волос казались
Свое искусство я терял постепенно, начиная с той осени, когда переехал в Лондон. День за днем, месяц за месяцем уходило то, что давало мне способность рисовать. В прежние годы мое воображение пополнялось — и часто казалось, что оно переполнено — странными картинами: ужасными пейзажами, инопланетными богами и сценами секса. Все они питались реальными впечатлениями, так что ребенок с собакой становились могучим космическим кораблем в системе двойной звезды, а потом эти звезды представали глазами всеохватного государства. Я видел в жизни иллюзию и писал ее в своем пятичастном стиле. А теперь все тонуло в серой мгле.
Я ждал, сначала нетерпеливо, затем со спокойствием, какого прежде не знал; спокойствием, проявившимся в последних моих работах. Тогда я познакомился с матерью Майкла, и она одобрила эту монашескую спячку. Владелец галереи, который выставлял мои картины, был… не в восторге, но до времени принял междуцарствие и его оправданность.
Некоторое время так все и шло. Я обрел некую простоту. Делал наброски углем в записных книжках. Впервые за долгое время рисовал то, что видел перед собой, и даже задумывался, что, если это своего рода апокатастасис: новое первозданное начало. Меня прославляли как космополитичного человека, эфиопа, который пишет промышленный северо-запад. Во мне видели постпримитивистский ответ Уорхолу, неомодернистского ирреалиста, воплощающего на холсте политическую ярость. Я об этом узнал, потому что так писали в журналах. Но более прочего — для публики, звезд и музыкантов, с которыми тогда общался, я был человеком, который вышел на контакт с инопланетянами; а теперь они вдруг перестали прилетать, и, может быть, я смогу стать просто художником. Даже если из-за этого меня перестанут приглашать в высшее общество… и такую катастрофу можно пережить.
Я рисовал церкви Хоксмура, Олд-Бейли и Трафальгарскую площадь. Это убаюкивало, и я позволил себя убаюкать, ощутил довольство, а затем, удовлетворенный, остановился, потому что я не исследовал какой-то пейзаж внутри себя, а просто сводил его на нет. Стремление рисовать исчезло. Да и зачем? У меня были деньги, не слишком много, но достаточно. Я мог завести собственное дело, жить в довольстве. Если мне не хочется больше писать картины, зачем это делать?
Однажды, во вторник вечером, между шестью и семью часами, я почувствовал, как последняя частица художника во мне обратилась в прах. Мое искусство высохло, и его унес ветер, поднятый лондонским такси. Я не был несчастлив. Я вообще почти ничем не был, и это меня устраивало.
Вот и ответ: в том, чтобы прекратить рисовать, моего решения не было. Я просто перестал это делать, таким же таинственным образом, каким в детстве начал. Я не потерял навык, но желание писать ушло, когда я покинул Аддис-Абебу. Вместе с ним ушел и стиль, который делал мои работы интересными для других, да и для меня самого. И вот в кафе «Чай и печенье мамаши Мэдден», прокручивая заказ Энни в голове, я ожидал, что внутренний разговор, который она пробудила во мне, затихнет. Я взглянул на люстру, открыл альбом, взял в руки серый карандаш и ожидал, что ничего не случится.
Через час я сделал перерыв в рисовании и отложил карандаш, чтобы заказать кусок пирога и дать отдых спине. Еще через час я вернулся в художественную лавку и купил пять холстов, набор масляных красок и поехал домой, заверив таксиста, что заплачу два счетчика, если он не будет шарахаться из стороны в сторону, а медленно проедет через бурное море стальных корпусов.
Я работал семь дней без передышки. Если бы сейчас была жива мать Майкла, она бросила бы меня снова, и на этот раз — вполне заслуженно. Я работал так, как может работать лишь человек, у которого нет ни жены, ни детей. При этом впервые за многие годы мне показалось, будто я чувствую ее руку у себя на плече, когда на миг останавливаюсь, чтобы налить воды или смешать краски. Я
даже всплакнул, как бывает со стариками. С возрастом смерть накапливается. Сперва она забирает корифеев и друзей из поколения «чуть старше меня», которые, казалось, должны жить вечно. Затем прибирает незнакомцев, былых возлюбленных и старых врагов. Наконец берется за твою семью, пока не остается буквально костяк, в котором каждый из нас пытается остаться последним — или предпоследним, чтобы кто-то другой умер в полном одиночестве. Элени ушла из мира первой из всех, кого я любил. Все началось с того, что она просто ушла. Примерно через две недели после третьего дня рождения Майкла — это было в середине 1979-го — она приготовила мне чудесный завтрак. Потом села напротив, сложила руки на груди и сказала, что должна уйти. Она понимает, так несправедливо, но должна. Это единственный честный выход.Я вскрикнул, будто подстреленный, а затем вдруг стал совершенно спокоен. Если это честный выход, значит, должен быть и нечестный. Она завела любовника? Нет, ответила она, еще нет. Все было очень чинно, но она лгала своему сердцу и Богу, должна идти на зов, даже если для этого придется нарушить писаный закон.
Я вцепился в гипотезу, чтобы не принимать реальность. Вообразил, что, если я пойму ее новую жизнь, смогу помочь ей вернуться к старой. Поэтому я спросил, как часто я буду видеться с Майклом.
Она ответила, что Майкл останется со мной, и я должен часто приводить его к ней. Мы составим равномерный график, чтобы он не слишком огорчался.
Так и пошло. Более или менее. Если вам кажется, что я очень взвешенно и достойно выбрал бездействие, это иллюзия, вызванная толщей прошедшего времени. В промежутках между здравыми вопросами я кричал на нее, мы оба выли и вопили.
Наконец я спросил, к кому она уходит. Он богаче, моложе, сильнее? Лучше в постели? Добрее? Она ответила: «К Мэрион». После этого я не пытался спорить. Мэрион была учительницей пения в ее школе, худой рыжеволосой женщиной с тонкими пальцами, похожими на птичьи лапки.
Вот так все и было. Потрясение, боль, но со временем я привык. Элени и Мэрион всегда были рядом, если мне требовалась их помощь. Майкл сперва злился, но смирился, после даже обрадовался тому, что у него появился лишний родитель, а я узнал, что моя ревность сводилась к соревнованию за время и внимание, но не за любовь. У меня были другие романы, но всегда ограниченные, конечные. Ни от одной женщины нельзя требовать, чтобы она жила рядом с матерью моего сына, еженедельно делила с ней кухню и гостиную. У некоторых это получалось, у других — нет, и ни одна не задержалась надолго.
В 1999 году Элени и Мэрион перебрались в южную Францию, а через несколько месяцев умерли вместе в чистом Средиземном море. У Элени обнаружили неоперабельную опухоль, и они выбрали римский способ вернуться домой. Я бы рад столько лет спустя сказать, что это старая история, но не могу, особенно когда ее призрак явился мне. И все равно я думаю, что это был счастливый конец для нее. Настолько, насколько вообще бывает в жизни.
Через неделю после визита к «Огненным судьям» я перенес кровать в гостиную, чтобы быть поближе к работе. Просыпался и писал, а когда уставал, ложился спать. Жил ровно так, как притворялся когда-то, хотя на самом деле ничего подобного не переживал. Я жил в работе, а она — во мне, вот и все. Мной овладела кисть.
Еще я погрузился в странное полузабытье, вызванное фотографическим проектом Энни. Моя внучка делала со своей идентичностью нечто такое, чего я не мог понять: я бы такого не сделал, и Майкл бы не решился; его мама, да и мать самой Энни не стала бы. Это полностью ее ход — и способ быть британкой из Эфиопии, которая знает свое прошлое, но не привязана к нему намертво. Это привело ее к изучению цвета и сознания, о котором я никогда бы не подумал ни как художник, ни как человек. Я начал сомневаться в самом цвете, думать о нем так, как никогда прежде. Стал рассматривать спектр как случайную последовательность. Почему именно семь цветов? Мои родители могли бы мне рассказать, что причины тому нет. В радуге содержится бесконечный диапазон цветов. Семь ничуть не ближе к реальности, чем красно-белый костюм Санта-Клауса. (Он вообще-то был зеленым с серебром, прежде чем «Кока-кола» выбрала его своим посланником, если вы не знали.) А значит, между зеленым и голубым есть переходные цвета, как оранжевый и желтый стоят между красным и зеленым. Даже по грубому стандарту радуги, унаследованному нами от предков, должны быть оттенки, у которых нет имен.