Гномы к нам на помощь не придут
Шрифт:
Сам-то я про эту бар мицву даже не заикаюсь. Ни с мамой, ни с Ициком. Странно, что и Ицик со мной об этом не заговаривает. Хотя с тех пор, как он бросил школу и принес в дом эту свою птицу, его больше ничего в жизни не интересует. Как будто для него на этой птице свет клином сошелся. Из-за нее он даже в старой половине квартиры спит. И где! В кухне! Чтобы у нее там раковина была. Да и на себя тоже рукой махнул, опустился совсем. Как будто сам уже в какое-то животное превратился. Клетка со зверями и то так не воняет, как эта кухня его. Но если я сейчас дам маме денег на бар мицву — даже только половину той суммы, которую потратили на мою собственную, — это будет все равно как четыре месяца не откладывать на квартиру.
Да, бар
На бар мицве мне все хором говорили, что я стал мужчиной, и так сильно хлопали по плечу, что я один раз даже чуть не упал. «Ты, — говорят, — Коби, у нас теперь настоящий мужик!» — и хлоп! А я стою и улыбаюсь, как дурак.
Целых два дня я потом королем себя ощущал. В нашем поселке ни одного человека не было, который бы о моей бар мицве не слышал; все только об этом и говорили. Весь дом у нас был завален цветами и подарками, мы все ходили нарядные, а у мамы на голове была красивая прическа. Я расхаживал по поселку в новом пиджаке, в начищенных до блеска ботинках, с новыми часами на руке, и, куда ни приду, меня все поздравляют. «Мазл тов тебе, Коби! — говорят. — Мазл тов!» И вот через два дня приезжает к нам в поселок знаменитый раввин Кахане. Ну, народ, само собой, пошел его послушать. Весь центр поселка в тот день людьми заполнился. А я смотрю — в сторонке его сопровождающие стоят. Подошел к их главному и говорю:
— Давайте я вам помогу.
Подозвал двух мальчишек, которые там крутились, и велел им помочь трибуну для выступления установить. Потом старшего сына Абутбулей увидел и говорю:
— Хочешь тут порядок охранять? Я тебе за это лиру дам. Пол-лиры сейчас, пол-лиры потом. Идет? Кто будет хулиганить — бей.
А потом еще и Альберта Битона подрядил, чтобы он им с электричеством помог.
Короче, через десять минут они без меня уже обойтись не могли. Как будто я стал их начальником. Все время подбегали и спрашивали: «Как сделать то? Как сделать это?» А сами даже не знали, как меня зовут. Ну а незадолго до конца выступления Кахане я свистнул Дуди — он там с друзьями возле телефона-автомата играл — и говорю:
— Слушай, сгоняй по-быстрому к папе в фалафельную, ладно? Принеси для них чего-нибудь попить.
Я был уверен, что папа не откажет. Подумаешь, несколько бутылок. Жалко ему, что ли? Но наш папа — он никогда не понимал, на какую лошадь ставить надо. Из-за этого так и кончил.
В общем, приношу им попить. И не просто приношу, а каждую бутылку лично открываю и прямо в руки даю. Ну, сидим, пьем, разговоры разговариваем, то да се. И они про Кахане такие вещи рассказывают, которых у нас тут никто отродясь не слыхивал. Ну я, конечно, сижу и притворяюсь, что мне это до лампочки — будто я только и делаю, что каждый день истории про важных людей слушаю, — а сам от счастья чуть из штанов не выпрыгиваю. Они же ведь не знали, сколько мне лет. Думали, семнадцать или даже восемнадцать. Потому что я тогда уже бриться начал. Ну и решили, наверное, что меня к ним из горсовета прислали.
Короче, сидим мы с ними так, сидим, а один из них вдруг и говорит:
— Да-a, не везде нам так помогают, не везде. Шкойэх! Шкойэх! [39]
Я не понял, что такое шкойэх, но виду не показал. Только подумал про себя со смехом: «А ведь с меня за это время даже ни одной капли пота не упало!»
Когда раввин кончил выступать, они пошли с ним танцевать, а потом подвели меня к нему и он меня благословил. Только почему-то Яаковом назвал. После этого народ начал расходиться, а Кахане и его люди стали свои вещи в машину грузить. Ну погрузились они и поехали, а я стою и им вслед смотрю. И вдруг, когда их машина до поворота доехала,
один из них из окна высунулся и мне рукой помахал. Я прямо опупел. Неужели они про меня до сих пор не забыли? Может быть, они потом и еще кому-нибудь про меня расскажут? И в этот момент кто-то крикнул:39
Шкойэх — спасибо (идиш).
— Коби, беги скорей в фалафельную! Там твой папа на полу лежит!
Я ничего не понял. На каком полу? Почему лежит? Но побежал. Прибегаю и вижу: папа действительно лежит на полу — в луже масла, — а рядом с ним пустая кастрюля из-под масла и большой нож, весь в листьях петрушки. Глаза полузакрыты, а под левым глазом — огромная опухоль. Позднее Альберт Битон нашел в масле пчелу. Видимо, она-то папу и укусила.
После отъезда Кахане центр поселка на какое-то время опустел, но, когда разнеслась весть о случившемся, снова заполнился людьми. Я стоял и смотрел, как папу волокут из фалафельной — как будто он не человек, а мешок с хумусом — и кладут на землю. Рубашка у него задралась, живот обнажился, а я смотрел на этот его живот и думал, что сейчас умру от стыда. Сам не знаю, почему на меня это так подействовало. Мне страшно хотелось подойти к нему и прикрыть ему живот, но я стоял и не мог пошевелиться. И еще мне хотелось, чтобы все наконец заткнулись и перестали вокруг папы бегать. Потому что он смотрел на всех своими полузакрытыми глазами, как будто он наш учитель Библии, Ехиэль, а мы его ученики и как будто он ждет, пока в классе наступит мертвая тишина. Мне хотелось крикнуть: «Вы что, не видите? Он же ждет, пока вы замолчите!» Но все вокруг продолжали галдеть. И только папа, у которого жирные от масла волосы прилипли к черному асфальту, лежал посреди всего этого гвалта молча и не шевелился.
Чико наклонился над ним и стал дышать ему в рот, а в это время кто-то из толпы крикнул:
— Уведите детей! Уведите отсюда его детей! Они не должны этого видеть!
Однако никто даже не пошевелился. В самом деле? Зачем? Когда такое интересное кино показывают. Пойдешь уводить детей — и самое главное пропустишь.
Время от времени кто-нибудь в толпе спрашивал:
— Где «скорая»? Когда уже наконец прибудет «скорая»?
Но к тому моменту, как «скорая» подъехала, все уже и без врачей знали, что папа умер.
Когда все кончилось, меня, Ицика и Дуди проводили домой, и когда мы подошли к нашему подъезду, то увидели маму. Несколько соседок крепко держали ее за руки, а она кричала и пыталась вырваться. Видимо, хотела бежать в центр поселка, увидеть папу. Но они ей так и не дали. Отвели домой, положили на диван и стали брызгать на нее водой.
Похорон папы я не помню; они совершенно стерлись у меня из памяти. Помню только, как после похорон мы вернулись домой. Когда мы поднимались по лестнице, все соседи высыпали наружу. Словно весь дом превратился в одну большую семью.
В квартире все было вверх тормашками, и я не знал, куда притулиться. Куда ни сяду, меня сгоняют. На улицу тоже не выйдешь. В конце концов меня усадили на матрас, лежавший на полу.
Начали приходить люди. Придут, постоят, посидят и уходят, а вместо них приходят новые. Я сидел на матрасе, смотрел снизу вверх на лица людей, проходивших мимо меня бесконечной чередой, и мне казалось, что я задыхаюсь. Как будто они выпили в квартире весь воздух.
Я встал с матраса и пошел в туалет. Там была очередь, но меня пропустили первого. Я быстро сделал то, что нужно, умылся, намочил волосы, надел кипу, в которой был на бар мицве, закрепил ее заколками, посмотрелся в зеркало и сказал:
— Папа умер. Папа умер.
Я сказал это, чтобы заплакать, но плакать мне не хотелось. Из глаз у меня не вытекло ни единой слезинки. Тогда я стал думать, какое мне сделать выражение лица, чтобы все подумали, что я скорблю по отцу, и начал корчить перед зеркалом разные гримасы. Я стоял там и гримасничал до тех пор, пока в дверь не стали колотить.
Когда я выходил из туалета, я вдруг вспомнил, что рубашка у меня порвана, и прикрыл дыру рукой. И зачем им нужно было рвать на мне рубашку? Не понимаю. Совсем ведь новая была. Ну порвали они мне ее — и что?