Гномы к нам на помощь не придут
Шрифт:
Я возвращаюсь с завода в поселок и всю дорогу думаю о квартире в Ришон-ле-Ционе.
Поселок, как и промзона, словно вымер. В центре — ни единой души. Время — полвторого. Наверное, все пошли обедать. Я умираю — хочу пить; поскорее бы дойти до дома. И вдруг вижу, что по улице, которая спускается от центра поселка к поликлинике, идет женщина. Господи, да ведь это же мама! Точно! Она! Правда, я вижу ее со спины, но платок, платье и туфли — сто процентов ее. Только как же это может быть? Ведь боеготовность же объявили. Куда же она идет? Может, это все-таки не мама, а какая-то другая женщина? Просто одета, как мама? А может, мне ей свистнуть? Нет, нельзя. Дома — это еще туда-сюда, там никто посторонний не услышит. Но на улице мамам свистеть не принято. Правда, все вокруг сейчас закрыто. Но черт его знает — может, кто-нибудь стоит у окна и смотрит. Ну тогда, может быть, крикнуть ей, позвать? Тоже нет. Что я буду ей кричать? «Мама!»? Но ведь я же ее мамой больше не называю. Как только отцом для Хаима и Ошри стал. Потому что
Вообще-то я уже давно хотел попробовать. Еще когда в школе учился. Все время представлял себе, как она приходит домой, а я говорю: «Сими». Причем так, чтобы слышали Ошри с Хаимом. Дверь открывается, она входит, а я ей: «Сими!» Как, интересно, она отреагирует? Но каждый раз, когда она приходила, я молчал. Не мог ее «Сими» назвать — и все тут. Это имя у меня буквально в горле застревало. У меня было такое ощущение, что сказать ей «Сими» — это все равно что в субботу огонь зажечь. Думать-то ты об этом можешь сколько угодно, но вот сделать — ни-ни. Даже если ты не носишь кипу, не ходишь в синагогу и по субботам на море ездишь. Держишь в руке коробок, а чиркнуть спичкой не можешь: рука отказывается.
А вот у мамы с моим именем никаких проблем нет. Когда Ошри и Хаима рядом нету, она называет меня Коби, а при них говорит «папа». «Скажите папе», «идите к папе», «не шумите, папа спит».
Я продолжаю смотреть маме вслед. Знаю, что, если назову ее Сими хотя бы один-единственный раз, мне сразу станет легче. После этого имя «Сими» будет вылетать у меня из рта безо всякого труда. Но здесь, на улице, я этого сделать не могу. Подожду-ка я лучше с этим до Ришон-ле-Циона. Там ведь нас никто не знает. Как только мы туда приедем, я дам ей ключи от новой квартиры и скажу: «Поздравляю тебя, Сими! С новосельем!» И ничего страшного не случится. Папа, что ли, из могилы встанет, чтобы мне пощечину дать? Не встанет. Ну а мама… Она будет так рада новой квартире, что даже и внимания не обратит.
Пока я думаю, как мне позвать маму, она успевает дойти почти до конца улицы. Она идет с белой сумочкой, которую я помню еще по бар мицве. Она не вынимала ее из шкафа с тех пор, как умер папа. У этой сумочки две белые лямки, прикрепленные к ней большими золотыми кольцами. Застежка у сумочки тоже золотая; даже отсюда видно, как она сверкает на солнце. Только вот как-то странно видеть ее с сумочкой, она ведь никуда с сумочкой не ходит. Когда идет на работу, берет с собой целлофановый пакет, а на рынок ходит с большой хозяйственной сумкой, в которую бросает кошелек. Почему же она сегодня-то с сумочкой?
Она переходит дорогу и скрывается из виду. Куда же она все-таки пошла? Что у нее там за дела? Может, она идет в гости к Сильви? Дом Сильви находится как раз там. Но ведь она в гости практически ни к кому не ходит. Что же это с ней сегодня случилось?
Неожиданно я чувствую острый приступ голода. Ладно, надо идти домой.
Я поднимаюсь по лестнице, вхожу в квартиру и направляюсь на кухню. Ошри, Хаим и Эти спят. На кухне я разогреваю кускус и кладу его на тарелку вместе с большим куском тыквы. Но еда не лезет мне в горло. Я подношу ко рту ложку, полную кускуса, но не могу заставить себя его проглотить. У меня перед глазами все время стоит мама, идущая вниз по улице. Сумочка у нее при ходьбе раскачивается и бьет ее по заду.
Я чувствую, что больше не могу. Я должен это прекратить. Мне надо немедленно пойти в ванную.
Я снимаю пиджак и туфли, вхожу в ванную, вставляю в ручку двери швабру, чтобы никто не смог открыть дверь снаружи, раздеваюсь догола, кладу одежду на раковину, задергиваю занавеску, открываю воду на полную силу и сажусь на пол. Пол холодный, а вода горячая, почти кипяток. Она хлещет меня по голове, и я пригибаю голову, чтобы она била меня по спине. По спине гораздо приятнее.
Я смотрю на своего зверька и вдруг понимаю, что не могу до него дотронуться. Он лежит съежившись, как будто ему угрожает опасность, а я не в силах ему помочь. Я не могу взять его в руку, когда перед глазами у меня стоит мама, идущая по улице. Что же мне делать? Я закрываю глаза и пытаюсь представить себе женщину заграничного производства. В конце концов мне это удается, но она получается у меня какая-то бесплотная. Как будто под одеждой у нее совершенно пусто, один воздух. Тогда я обращаюсь к Яфит: «Может, хоть ты мне его подержишь?» Но и с Яфит у меня тоже ничего не получается. Она брезгливо морщится, говорит, что я чокнутый, и презрительно заявляет, что в такую квартиру, как наша, она в жизни своей не пойдет. Тогда я представляю, как Яфит сидит на диване в квартире-образце. Она встает с дивана, идет в спальню, вылезает из туфель на высоких каблуках, ложится прямо в одежде на кровать, поворачивается ко мне спиной и начинает болтать ногами. Я вижу, что на ногах у нее нет чулок, беру его в руку и начинаю массировать. Вниз-вверх, вниз-вверх, вниз-вверх. Сначала моя рука движется очень медленно, и мне хочется, чтобы это никогда не кончалось, но кровь у меня начинает пульсировать все сильнее, дыхание становится все более учащенным,
и я чувствую, что больше терпеть не могу. Вот сейчас… сейчас… сейчас все кончится… Я пытаюсь сдерживать свою руку, чтобы она продолжала двигаться медленно, но тут вдруг губы у меня пересыхают, сердце начинает колотиться, как бешеное, тело напрягается, как пружина, готовая вот-вот распрямиться, и я понимаю, что сдерживаться больше не в силах. Моя рука начинает двигаться все быстрее и быстрее, я вскрикиваю и выстреливаю.Я продолжаю сидеть под душем, пока горячая вода в баке не заканчивается и на спину мне не начинает течь холодная. Я закрываю кран, встаю, выхожу из душа, вытираюсь, одеваюсь, вынимаю палку из ручки двери и выхожу из ванной, даже не посмотревшись в зеркало. Мне холодно. Кран в раковине подтекает, и рубашка, лежавшая на раковине, намокла; на животе у меня большое мокрое пятно. Брюки внизу тоже подмокли, потому что на полу в ванной была вода. Я иду в свою комнату, переодеваюсь во все сухое, ложусь на кровать и с головой укрываюсь одеялом.
Только бы она сейчас не пришла. Только этого мне сейчас и не хватает, чтобы она вернулась домой. Какой поганый день. И зачем только армия объявила эту боеготовность? Не понимаю. Отняли у нескольких тысяч людей целый день, перевернули его вверх тормашками, вытряхнули из него все содержимое и вернули пустым. И вот теперь люди должны слоняться по улицам и ждать, пока им с неба что-нибудь на голову свалится. Лучше бы уж нам вообще ничего не сообщали. Живем себе и живем. Ну а если нам суждено умереть, то уж лучше умереть в самый обычный день, когда мы на своем привычном месте — на работе, в школе. И жить так лучше, и умирать тоже, когда ты на своем привычном месте. Я очень сердит на армию. Под одеялом становится жарко. От постели хорошо пахнет. Я смотрю на простыню. По-моему, мама опять ее поменяла. Не понимаю, что на нее нашло. Каждый день меняет. Уже целую неделю так. И откуда у нее только силы берутся — каждый день стирать и новую стелить?
Я закрываю глаза и вижу себя, маму и Ошри с Хаимом, когда они были еще совсем маленькими. Целых полтора года они спали вместе с нами. Мы — по сторонам, как ограда, а они в середине. «Как козлята в загоне», — говорила мама. И все время мы были с ней в каком-то полубреду: когда ты сам не понимаешь, спишь ты или бодрствуешь. Иногда я видел, что она лежит с открытыми глазами, и заговаривал с ней, но она не отвечала: спала. А один раз, помню, она их покормила, и я подумал, что она уснула, а она вдруг говорит:
— В Марокко у тети Таму была змея. Когда тетя кормила ребенка грудью, змея приползала и начинала сосать молоко из ее второй груди. Эта змея выросла у тети дома, так же, как и я. Она жила в соломенной корзинке, стоявшей в углу, а по субботам садилась вместе с нами за стол и ела схину. Дом у нас был соломенный: из соломы, смешанной с глиной. Однажды мы возвращаемся, пытаемся открыть дверь и не можем. Оказалось, что змея обвилась вокруг ручки и не дает нам войти. Потом выяснилось, что в доме была гадюка. Она спасла нас от гадюки.
Я не знал, верить всем этим маминым рассказам или нет. Она вообще много рассказывала про змей. Говорила, например, что в Марокко был рынок, где их продавали. И почему-то всегда рассказывала эти истории, когда мы были в спальне. Не знаю почему. Может, змеи ей снились?
А вот мне не снилось ничего. Когда кто-то из близнецов просыпался, я сразу это чувствовал и клал на них руку или совал им в рот выпавшую соску. Я всегда помнил, кто из них поел, а кто покакал. Мама же не помнила этого никогда. Она вообще все это время была как пьяная. Я будил ее и близнецов, она садилась, и я подкладывал ей две подушки. Одну — под поясницу, а вторую под шею, потому что шея у нее постоянно болела. Я подавал ей близнецов, забирал их у нее, переодевал, купал… Ошри молчал, только когда ел или когда был в воде. Перед сном я ставил на стул корыто с холодной водой и, когда он начинал плакать, я подливал в корыто кипящую воду из чайника и сажал его туда. Не мыл с мылом, а просто сажал в корыто, чтобы он успокоился. Раздев его, я заворачивал его в полотенце, чтобы он не замерз. Я не мог слышать, как он плачет: у меня от этого просто сердце разрывалось. Мне казалось, что он на меня сердится, как будто я сделал что-то не так. Когда я держал его, завернутого в полотенце, на руках, моя тень на стене доходила почти до потолка. В спальне у нас обычно свет не горел; мы оставляли свет только в туалете. Правда, когда в квартире был хоть какой-нибудь свет, Дуди не мог заснуть; поэтому мы сначала весь свет в квартире выключали, ждали, пока он заснет, и только потом включали свет в туалете, оставляя его дверь немного приоткрытой. Пока я держал Ошри завернутым в полотенце, он плакал, но как только вода касалась его тела, сразу замолкал. Я делал все так, как меня учила мама. Сначала смачивал ему водой лицо, три раза проводя по нему рукой сверху вниз и произнося благословение «Авраам, Исаак и Иаков». От этого на душе у меня сразу становилось благостно и покойно. Потом я лил ему воду на животик, переворачивал и, поддерживая рукой за грудку, чтобы его головка была высоко и он не захлебнулся, возил взад-вперед по воде, лил ему воду на спинку и на попку, снова переворачивал на спину, давал ему оттолкнуться от краев корыта ножками и крутил в воде, как на карусели. А когда вода остывала, я вынимал его из корыта, передавал на руки маме и она его одевала.