Год активного солнца
Шрифт:
Григол Яшвили был человеком неверующим, но уже и припомнить не смог бы, когда впервые перекрестился. Не помнил и того дня, когда в первый раз воззвал перед сном к богу: «Господи, на тебя уповаю, не разрушай мой покой!» Семья Яшвили жила в достатке. Несчастья обошли ее стороной. Было время, когда они знали, что такое нужда. Тогда Григол не вспоминал о боге. Бог понадобился, когда он набил мошну, наладил дела и вошел во вкус жизни. Отныне все пугало его. Пугало собственное благополучие и талант сына, пугало недовольное выражение на лице директора и незначительные трения с сослуживцами, пугало увеличение транспорта на улицах и вой студеного ветра в зимние ночи. Он улыбался и старался угодить всем. Если не мог чего-то сделать, десятки раз просил прощения у обратившегося к нему человека, ссылаясь на тысячи оправдательных причин.
Не помнил Григол и того, когда впервые стал придавать
Григол Яшвили сколотил порядочное состояние, хотя и не такое большое, какое мог бы. И здесь его сдерживал страх. Все потребности его были удовлетворены, а на большее он не замахивался. Пугливый от природы, он не стремился к власти, подобно иным, что набив карман, рвутся к известности и славе. Он одинаково боялся и власти, и славы, предпочитая оставаться в тени, лишь бы ничто не нарушало покой столь милой четырехкомнатной квартиры. Его мечты не поднимались выше определенной ступени, на которой он прочно стоял, не дерзая занести ногу на следующую из опасений сорваться, лишиться всего и сгинуть в темном водовороте. И именно тогда, когда он достиг всего, когда он добился всего, о чем мечталось, неведомый страх поселился в его душе. Сначала страх был мал и незаметен, но постепенно рос и наконец овладел всем существом завхоза.
У Григола было все, о чем мог мечтать этот ограниченный, скованный страхом человек, и он понимал, что счастью рано или поздно придет конец. Он каждый день ждал внезапной беды, которая не сегодня-завтра постучится в дверь, и тогда спасения не будет.
Однажды, увидев неприятный, как всегда, сон, он не кинулся в ванную, а разбудил жену и все рассказал ей. Они перекрестились, возвели глаза к потолку и некоторое время не опускали их. Потом Григол сказал: «Сходи в Сиони, поставь свечку». Весь день на работе он просидел как на иголках. Сослуживцы заметили, что Григол сам не свой. Что с ним? «Ревмокардит беспокоит», — заученно отвечал он. Ему казалось, будто все знают, что творится в его душе. Вернувшись домой, он с порога спросил жену о свечке и, только когда та успокоительно кивнула, облегченно вздохнул, немного отошел, переоделся, умылся и сел за стол.
Поужинав, Григол расположился в кресле и оглядел комнаты. Ему вспомнилось то время, когда он снимал комнатушку. Задняя стена ее наполовину уходила в землю и никогда не просыхала. С той поры его беспокоил ревматизм. Вспомнил, как впервые получил маленькую однокомнатную квартиру, за которой почти сразу последовали эти четырехкомнатные покои. А там появились богатая мебель, рояль и прочие вещи. Потом, когда поставил на рояль две дорогие вазы, он счел свою задачу выполненной. Теперь он жаждал только покоя, уюта и незаметного существования. Он сторонился всего: на работе, в магазине, в трамвае он избегал склок и скандалов, ни с кем не связывался. Заметив на улице толпу или беспорядок, он тут же переходил на другую сторону, останавливался в отдалении и удовлетворял любопытство обрывками долетающих фраз. Страх чего-то неожиданного все больше и больше завладевал им. Однажды, Григол даже не понял как, очутился перед Сиони. Испуганно огляделся, не видит ли кто-нибудь из знакомых. Не обнаружив ничего подозрительного, он прошмыгнул в дверь. Сердце его стучало. Простор храма страшил. Он почувствовал себя ничтожным и беспомощным. Осторожно огляделся, всматриваясь в молящихся. Знакомых не было, только четверо старушек молились у иконостаса. Дрожащей рукой затеплил он свечку и так незаметно перекрестился, будто застегнул пуговицу на нагрудном кармане. Потом медленно попятился, повернулся и поспешил к выходу. Стук шагов неприятно отдавался в ушах. Не поднимая глаз, дошел до конца улицы, свернул на проспект и, смешавшись с прохожими, облегченно перевел дыхание.
«Не видели ли меня, а? Хотя кто мог видеть?» — успокаивал он себя, торопясь домой.
Душевный разлад Григола Яшвили усугублялся отчуждением сына. Тамаз перешел в восьмой класс. Он заметно вытянулся, но оставался все таким же худым.
У отца с сыном почти не было ничего общего. Тамаз ясно видел, какими махинациями обеспечивается благосостояние их семьи. Мать он любил, кроткую и ласковую женщину, вечно испуганную и покорную судьбе. Она никогда не читала ему нотаций — прижмет перед сном к груди и перекрестит.
Зато нескончаемые наставления отца выводили Тамаза из себя. Григол сажал сына в кресло и, прохаживаясь по комнате, вдалбливал ему свои понятия о жизни. Григолу нельзя было отказать
в самоуверенности и самомнении. Время от времени он разводил короткими руками, оглядывал комнаты и в заключение бросал взгляд на рояль. Все его поучения сводились к объяснению того, что он понимал под словом «жизнь», напоминая, что только благодаря собственной осмотрительности и разумным действиям он создал нынешнее благополучие.Тамаз мог смотреть в глаза отцу и решать в уме математические задачи. Временами он прислушивался к отцовским сентенциям и готов был выть от тоски. Какая пропасть разделяла их! Тамаз сознавал, что им с отцом никогда не понять друг друга, что их связывает одно лишь кровное родство. Таким же чужим казался Тамазу и старший брат Гия, которого ему постоянно ставили в пример. Когда Григол приступал к очередному сеансу воспитания, этот краснощекий увалень с самодовольным видом прохаживался по комнате. Чувство превосходства над одаренным братом доставляло Гии огромное удовольствие, и он не скрывал его.
Тамаз не любил отчий дом, здесь у него не было возможности уединиться, помечтать, остаться наедине с цифрами. Стоило ему присесть к столу и задуматься, как тут же раздавался жалобный голос матери: «Что с тобой, сынок?», или начинались бесконечные наставления отца, которые сводились к одной-единственной формуле — если хочешь прожить спокойно, не отравляя себе жизнь, старайся ни с кем не враждовать, помни, что существующий порядок установлен не тобой и не тебе менять его.
Больше всего Тамаз радовался наступлению ночи. Лежа в постели, он дожидался, когда уснет Гия, а потом прислонял подушку к стене, опирался на нее спиной и счастливыми, мечтательными глазами смотрел на небо. Черное небо начинало сереть, белые стаи цифр поднимались над горизонтом и заполняли комнату.
В такие часы Тамаз страстно мечтал о друге. Пусть это не будет друг, лишь бы нашелся человек, который мог понять его, с которым можно было бы поделиться самым сокровенным. Он уже перешел в восьмой класс, так и не зная, что такое дружба, ни перед кем не раскрывая души.
Однажды, в третьей четверти, среди урока в класс вошел директор, ведя с собой рослого, красивого парня.
— Познакомьтесь, ребята, это Отар Нижарадзе, отныне он будет вашим одноклассником.
Отар оглядел ребят и почему-то задержал взгляд на Тамазе. Потом прошел на указанное учителем место.
Едва прозвенел звонок, ученики загалдели, повскакали с мест; все носились по классу, всем хотелось привлечь внимание новенького. Один Тамаз продолжал сидеть, уткнувшись в книжку. Отар Нижарадзе подошел к нему.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Тамаз, Тамаз Яшвили.
Тамаз был польщен вниманием Отара. С этого дня они подружились. Их дружба не прервалась, когда Отар поступил на факультет журналистики, а Тамаз — на физико-математический.
Подружившись с Отаром, Тамаз как будто ожил, приобрел охоту и интерес к жизни. И тогда словно впервые заметил, что в их группе учатся и девочки. Он почти никогда не разговаривал с одноклассницами, ему казалось, что девчонки втайне потешаются над ним.
Как-то на перемене к нему подошла Медея Замбахидзе и попросила помочь решить задачу по алгебре. Они уже учились в девятом классе. Тамаз, может быть впервые в жизни, открыто посмотрел на девушку, сердце его обмерло, незнакомое тепло разлилось по телу.
Вечером они сидели в маленькой комнате у Тамаза. Настольная лампа едва освещала погруженную в темноту комнату. Свет ее, отражаясь от зеленого абажура, падал на разложенные тетради. Медея сидела справа. Тамаз изредка касался коленом ее колена, и мысли его путались. Он боялся поднять глаза и взглянуть на девушку. Объясняя задачу, он все время чувствовал на себе ее пристальный взгляд. Несколько раз набирался духу и взглядывал на нее. Отраженный от стола свет бледно озарял лицо Медеи, странно блестели ее зеленоватые глаза. Почти шесть лет учились они вместе, а он и не подозревал, что она такая красивая. В их классе она была самой боевой из девушек, а здесь казалась робкой, скромной и нежной. Тамазу хотелось, чтобы эти счастливые минуты длились вечно. Он готов был рассказать ей, как по ночам его спальня наполняется белыми стаями цифр, поделиться всем, что годами копилось в душе. Может быть, Медея поймет его. Может быть, она и есть тот единственный человек, которому можно открыть душу и сердце? Как ему хотелось, чтобы сейчас они очутились где-нибудь далеко-далеко, где бы вместе с ними были только цифры и тишина, без дурацких нравоучений отца и довольного хохота толстяка братца, которые доносятся из соседней комнаты. Неужели невозможно хотя бы на один час ощутить полную свободу, помечтать всласть, чтобы ничто не нарушало волшебный, сказочный полусон?..